Роды Парвати-Лайлы длились тринадцать дней. В первый день, когда премьер-министр Индира отказалась уйти в отставку, хотя по приговору суда она на шесть лет отстранялась от всех общественных постов, матка Парвати-Колдуньи, хотя и сокращалась так болезненно, будто мул бил туда копытом, никак не желала раскрываться; Салем Синай и Картинка-Сингх, изгнанные из хижины, где она мучилась, тройняшками-акробатками, взявшими на себя обязанность повитух, вынуждены были вслушиваться в ее бесплодные крики – а пожиратели огня, шулера, факиры, ступающие по горячим угольям, подходили один за другим нескончаемой чередой, хлопали по плечу, отпускали грязные шуточки; и только в моих ушах звучало тиканье часов… обратный отсчет времени Бог знает к какому событию, и меня охватил страх, и я сказал Картинке-Сингху: «Не знаю уж, что выйдет из нее на свет Божий, но наверняка ничего хорошего…» И Картинка-джи меня утешал: «Не волнуйся, капитан! Все обойдется! Парень будет первый сорт, клянусь тебе!» А Парвати все кричала-кричала, и ночь поблекла, и настал день, и то был день второй, когда на выборах в Гуджарате «Джаната Морча» разбила наголову кандидатов госпожи Ганди, а моя Парвати от невыносимой боли вся застыла, будто брусок стали; она отказывалась есть, пока не родится ребенок или случится то, чему суждено случиться; а я сидел, скрестив ноги, у лачуги, где она терзалась, и весь дрожал от ужаса на самом припеке, и молился – только бы она не умерла, только бы не умерла, хотя я так ни разу и не занялся с ней любовью во все месяцы нашего брака; хоть я и боялся призрака Джамили-Певуньи, я все же молился и постился, несмотря на уговоры Картинки-Сингха – «Ради всего святого, капитан» – я отказывался от еды, и на девятый день на квартал спустилось ужасное молчание, тишина такая полная, что даже призывы муэдзина с мечети не могли нарушить ее; безмолвие столь сокрушительной силы, что оно заглушало рев демонстраций «Джанаты Морчи» у Раштрапати Бхаван, президентского дворца; немота пораженных ужасом, обладавшая той же страшной, всепоглощающей, магической властью, что и великое молчание, повисшее некогда над домом моих деда и бабки в Агре, так что в этот девятый день мы не услышали, как Морарджи Десаи призывал президента Ахмада отправить в отставку запятнавшего себя премьер-министра – единственными звуками в целом свете оставались прерывающиеся стоны Парвати-Лайлы. Схватки обрушивались на нее, будто горы, скала за скалою, и она словно звала нас из длинного, гулкого туннеля своих мук, и я сидел, скрестив ноги, разрываемый на части ее страданием, и беззвучное «тик-так» звучало в моем мозгу, а в хижине тройняшки поливали водой тело Парвати, чтобы оно не иссохло, ибо воды отходили потоками; разжимали ей зубы и вставляли палочку, чтобы несчастная не откусила себе язык; надавливали на веки, стараясь опустить их, потому что страшно было смотреть, как глаза Парвати вылезают из орбит – девушки боялись, что глазные яблоки выкатятся на пол и выпачкаются в грязи; и настал двенадцатый день, и я уже был ни жив ни мертв от голода, а где-то в городе, в другом месте, верховный суд уведомил госпожу Ганди, что она может не подавать в отставку, пока не будет рассмотрена ее апелляция, но при этом не должна голосовать в Лок Сабха и получать жалованье, и когда премьер-министр Индира, воодушевившись этой частичной победой, принялась честить своих противников в выражениях, каким позавидовали бы и рыбачки коли, роды моей Парвати достигли такой точки, когда, несмотря на крайнее изнеможение, она нашла в себе силы извергнуть из обескровленных уст целую литанию грязных, воняющих клоакой ругательств; смрад непристойной брани шибанул нам в ноздри, вывернул нас наизнанку; три акробатки стремглав вылетели из хижины, крича, что Парвати так высохла, так побледнела: еще немножко, и станет совсем прозрачная; и что она всенепременно умрет, если ребенок не выйдет тотчас же, прямо сейчас; а в ушах у меня звучало «тик-так», громко звучало «тик-так», и я наконец убедился – да, скоро, скоро-скоро-скоро, и когда тройняшки вернулись к ее постели вечером тринадцатого дня, они завопили – да, да, она стала тужиться; ну давай, Парвати, тужься-тужься-тужься, и пока Парвати тужилась в своей лачуге, Дж.П. Нараян и Морарджи Десаи тоже подстрекали Индиру Ганди; пока тройняшки визжали – тужься-тужься-тужься – лидеры «Джанаты Морчи» призывали полицию и армию не подчиняться приказам ограниченного в правах премьер-министра и в каком-то смысле заставляли госпожу Ганди тужиться тоже, и когда тьма сгустилась к полуночному часу, ибо разве может что-то случиться в какой-то другой час, тройняшки заверещали – он идет-идет-идет – а где-то там, далеко, премьер-министр Индира рожала свое дитя… в трущобах, в хижине, подле которой я сидел, полуживой от голода, мой сын шел-шел-шел – вот уже показалась головка – заверещали тройняшки, а в это время отряды особой резервной полиции арестовывали лидеров «Джанаты Морчи», включая таких невозможно древних, почти мифологических персонажей, как Морарджи Десаи и Дж.П. Нараян; тужься-тужъся-тужься – и в самом сердце этой ужасной полуночи, когда «тик-так» гремело у меня в ушах, родился ребенок, в самом деле первый сорт, настоящий богатырь, выскочил в конце концов так легко, что невозможно было понять, из-за чего разгорелся весь сыр-бор. Парвати в последний раз жалобно всхлипнула, и он выскочил, а в это время по всей Индии полицейские производили аресты лидеров оппозиции, кроме коммунистов промосковской ориентации; хватали учителей-юристов-поэтов-журналистов-профсоюзных активистов; в общем, всех, кто когда-либо имел неосторожность чихнуть во время речи мадам, и когда три акробатки обмыли младенца, и завернули его в ветхое сари, и вынесли показать отцу – тогда же, в тот же самый момент, впервые прозвучали слова «чрезвычайное положение», и ограничение-гражданских-прав, и цензура-печати, и вооруженные-силы-в-состоянии-боевой-готовности, и арест-подрывных-элементов; что-то подходило к концу, а что-то начиналось {273}, и в самый миг рождения новой Индии, в начале полуночи, длившейся два долгих года, мой сын, дитя нового «тик-така», появился на свет.
И было кое-что еще: представьте себе, когда в туманной полумгле этой бесконечно длящейся полуночи Салем впервые увидел своего сына, он неудержимо расхохотался; да, несчастный отец слегка тронулся умом с голодухи, но к тому же отчетливо сознавал, что неутомимая судьба снова подстроила ему нелепую, мелкую каверзу, и хотя Картинка-Сингх, возмущенный моим смехом – а я был так слаб, что скорей хихикал, прыскал в кулак, будто школьница, – то и дело кричал на меня: «Да уймись же ты, капитан! Не дури! Ведь сын, капитан, радуйся!» – Салем Синай признал новорожденного, истерически смеясь над роком, ибо мальчик, младенчик, сынок мой Адам, Адам Синай, был великолепно сложен; в нем все было соразмерно, кроме – и в этом все дело – ушей. По обеим сторонам его головы хлопали, как паруса, два слуховых органа, пара ушей столь колоссально огромных, что тройняшки признавались потом: когда показалась голова младенца, они подумали в один какой-то нехороший миг, что это – голова слоненка.
– Капитан, Салем-капитан, – молил Картинка-Сингх, – приди же в себя! Стоит ли из-за ушей так убиваться!
Он родился в Старом Дели… во время оно. Нет, так не годится, даты не избежать: Адам Синай появился на свет в окутанных тьмой трущобах 25 июня 1975 года. А в какой час? Это тоже важно. Я уже сказал: ночью. Нет, нужно еще кое-что добавить… Если начистоту, то в самую полночь, с последним ударом часов. Стрелки сошлись, словно ладони, почтительно приветствуя меня. Ах, пора, наконец, сказать прямо: именно в тот момент, когда Индия подошла к чрезвычайному положению, он пришел в этот мир, торопясь чрезвычайно. Все затаили дыхание; везде, по всей стране, – безмолвие и страх. Скрытая тирания этого зловещего часа тайно приковала Адама Синая наручниками к истории, и его судьба неразрывно сплелась с судьбою его страны. Он явился без всяких пророчеств, без торжеств и помпы; премьер-министры не писали ему писем; но все равно: мое сцепление, мое единение с историей подошло к концу, а его – началось. Ему, конечно же, не дали сказать ни слова; в конце-то концов, он тогда еще не мог сам подтереть себе нос.