Пройдите вниз по реке, мимо Шиндиа-гхат, где молодые гимнасты в белых трико отжимаются на одной руке; мимо Маникарнака-гхат – места погребальных костров, где можно купить священный огонь у хранителей пламени; мимо плывущих по течению дохлых собак и коров – для этих несчастных огня не купил никто; мимо брахманов, что стоят у Дасашвамедх-гхат под соломенными зонтами и одетые в шафрановые одежды, и раздают благословения… Теперь он слышен, этот странный звук, похожий на далекий лай гончих псов… идите следом-следом-следом за звуком, и он обретет форму, и вы обнаружите, что это – истошные, непрекращающиеся вопли, исходящие из наглухо закрытых ставнями окон стоящего на самом берегу дворца: то приют вдов! Когда-то он служил резиденцией махарадже; но Индия сегодня – современная страна, и все подобные здания экспроприированы государством. Нынче дворец стал приютом для обездоленных женщин; те, веря, что жизнь их окончилась со смертью супругов, и не имея возможности найти исход в сати {282}, которое запрещено, приходят в священный город, чтобы провести остаток дней в надрывающих душу стенаниях. В приюте вдов живет племя женщин, которые так часто и с такой силой бьют себя в грудь, что их груди превратились в один сплошной синяк; чьи волосы вырваны с корнем, чьи голоса дребезжат от постоянных, пронзительных, горестных криков. В огромном здании – лабиринт из крошечных каморок на верхних этажах и большие залы для жалобных воплей – внизу; да-да, здесь-то все и случилось, Вдова засосала меня в самую тайную сердцевину своей ужасной империи, меня заперли в крохотной каморке на верхнем этаже, и обездоленные женщины приносили мне тюремную пищу. Но случались и другие посетители: герой войны привел с собою двух своих коллег, дабы оживить беседу. Иными словами, меня подталкивали к разговору. Именно эта скверно подобранная пара – один толстый, другой тонкий; я называл их Эббот-и-Костелло {283} именно потому, что им так ни разу и не удалось меня рассмешить.
Здесь я отмечаю у себя в памяти милосердный провал. Ничто не может заставить меня вспомнить способы, какими неулыбчивая, затянутая в мундиры пара вела беседу; никакому чатни или маринаду не отомкнуть двери, за которыми я запер те дни! Нет-нет, я все забыл, я не могу – не хочу рассказывать, как меня заставили выложить всю подноготную, но никуда не уйти от постыдной сути дела, а именно: несмотря на отсутствие юмора и весьма нелюбезные манеры моего двухголового инквизитора, я все же заговорил. И не просто заговорил: под их неназываемым – забытым – давлением я стал словоохотлив до чрезвычайности. Что изливалось из моих уст торопливым, бурным потоком (вот бы теперь так): имена-адреса-описания внешности. Да, я выложил им все, я назвал имена всех пятисот семидесяти восьми (потому что Парвати, как меня любезно уведомили, умерла, а Шива перешел на сторону врага, а пятьсот восемьдесят первый кололся, говорил…) – подвигнутый на предательство изменой другого, я выдал всех детей полуночи. Я, основатель Конференции, руководил и ее концом, а Эббот-и-Костелло, всегда суровые, вставляли время от времени: «Ага! Очень хорошо! О ней мы ничего не знали!», или: «Ты сегодня сотрудничал на славу, этот парень был нам неизвестен!»
Всякое бывает. Статистика расставит все по своим местам, позволит рассмотреть мой арест в широком контексте; хотя существует значительное расхождение в цифрах «политических» заключенных, попавших в тюрьмы во время чрезвычайного положения, от тридцати тысяч до четверти миллиона человек определенно лишились свободы. Вдова заявила: «Это ничтожно малый процент от населения Индии». Чего только не случается во время чрезвычайного положения: поезда ходят по расписанию, спекулянты, короли черного рынка со страху начинают платить налоги; даже погода усмиряется и созревают рекордные урожаи; повторяю, во всем, наряду с темной, есть светлая сторона. Но на темной стороне сидел я, закованный в кандалы и колодки, в крохотной каморке с зарешеченным окном, на соломенной подстилке, кроме которой в помещении не было ничего, и делил ежедневную миску риса с тараканами и муравьями. Что же до детей полуночи – этого ужасного заговора, который следовало искоренить во что бы то ни стало; этой шайки отчаянных головорезов, перед которой премьер-министр Индира, окруженная астрологами, дрожала от страха; этих гротескных, паранормальных монстров независимости, с которыми некогда возиться, которых не жаль современному государству – они, все уже двадцатидевятилетние, были, кто раньше, кто позже, свезены в приют вдов; началось это в апреле, а к декабрю все собрались, и шепот пополз по стенам. Стены моей камеры (с облупившейся штукатуркой, голые, тонкие, как бумага) стали нашептывать мне в тугое и здоровое ухо о последствиях моих постыдных признаний. узник, нос-огурцом, увешанный кандалами, которые мешали отправлению многих естественных функций тела – например, не давали ходить, использовать по назначению железный ночной горшок, садиться на корточки, спать – лежал, уткнувшись лицом в облупившуюся штукатурку, и шептал в стену.
То был конец, и Салем дал волю своей тоске. Всю мою жизнь, и в этих воспоминаниях тоже, я старался держать свои горести под замком, чтобы не запятнать фраз солеными каплями сантиментов – но больше не могу. Никто (пока рука Вдовы…) не объяснил мне причин моего заточения – но кому из тридцати тысяч или четверти миллиона докладывали, почему и зачем? Да и кому было нужно это знать? Я слышал сквозь стены приглушенные голоса детей полуночи, других разъяснений мне не требовалось, и я ревел белугой, уткнувшись в облупившуюся штукатурку.
Вот что Салем шептал в стену между апрелем и декабрем 1976 года:
…Дорогие дети. Какое право я имею говорить с вами? Что вообще тут можно сказать? Моя вина – мой позор. Хотя и меня можно оправдать: напрасно вы нападали на меня из-за Шивы. И еще: столько самого разного народа сидит по тюрьмам, так почему бы не посадить и нас? К тому же вина – материя сложная: разве все мы, каждый из нас не несет на себе какую-то меру ответственности – разве не получаем мы тех вождей, которых заслужили? Но оправданиям здесь не место. Я это сделал, я. Дорогие дети, моя Парвати умерла. И моя Джамиля исчезла. И все остальные. Кажется, исчезновения – еще одна черта, которая без конца повторяется в моей истории: Надир Хан исчез из нижнего мира, оставив записку; Адам Азиз тоже исчез до того, как моя бабка встала накормить гусей; а куда подевалась Мари Перейра? Я исчез, опустившись в корзину; но Лайла, или Парвати, пропала, фу – и нету, безо всякого колдовства. А теперь вот и мы исчезнем-с-лица-земли. Проклятие исчезновений, дорогие дети, несомненно, просочилось в вас. Нет, что до моей вины, то я наотрез отказываюсь взглянуть на вещи шире; мы находимся слишком близко к тому-что-происходит, нету обзора, перспективы; позже, может быть, аналитики расскажут, зачем и как; приведут сопутствующие экономические параметры и политическую подоплеку, но теперь мы сидим слишком близко к экрану, изображение покрывается зернью, и возможны только субъективные суждения. Так вот: я, лично я, сгораю со стыда, стою, понурив голову. Дорогие дети, простите. Нет, я не ожидаю, чтобы вы простили меня.