– Уже даже евреи не хотят. Уже никто никуда не едет. Все только возвращаются.
– А я не как все.
– Ты шутишь?
– Я серьезна, как никогда.
– А что тебя, собственно, здесь не устраивает?
– Да все меня здесь устраивает. Только я устала, понимаешь? Устала от всего того, что меня вполне устраивает. Я хочу все начать с начала, все изменить. Говорить на другом языке, встречать других людей на улице, дышать другим воздухом…
– Отлично! А что с Мишкой?
– А что с Мишкой?
– Мишку возьмешь с собой?
– Нет, сдам в детский дом.
– Ты вообще в своем уме? Куда ты собралась! Да еще с ребенком! Тебе уже за тридцать: грудь обвисает, гипоталамус обмякает, жопа сморщивается… Кому ты там нужна?
– А кому я здесь нужна?
– Ну, и что ты собираешься делать?
– Нужен фиктивный брак. Нужен еврей. Какой-нибудь безденежный еврей, которому я оплачу все затраты, связанные с выездом, а он за это на мне женится и возьмет с собой куда-нибудь: в Израиль, в Америку или в Германию… По большому счету мне все равно.
– Где ты видела безденежного еврея?
– Ну, в семье не без урода.
– Первый раз в жизни вижу женщину, которая хочет выйти замуж за нищего, урода, при этом еще и еврея!
– Нина, фиктивно!
– Ну, и найди себе красивого, умного, богатого еврея и выйди замуж по любви.
– Нет, ты точно дура. Зачем такому, во-первых, уезжать отсюда, во-вторых, со мной?
– Ты сама полная идиотка. Посмотри в зеркало! Ты же себе цены не знаешь!
– Это ты себе цены не сложишь. А у меня грудь обмякает, гипоталамус сморщивается, жопа обвисает…
– Да ладно тебе, ты все перепутала… А мне и здесь хорошо. У меня Сурен есть.
– Сурен – штука такая: сегодня есть, а завтра – нет.
– На завтра у меня Борька есть… Еще со вчера.
– И Борьки завтра может не быть.
– Да что ж ты такое говоришь, гадюка! – выходит из себя Нина.
– Прости меня, родная, – спохватывается Анна, – это я сдуру, прости. Я не это имела в виду.
– Да ладно, не бери в голову. Ты знаешь, я для тебя на все готова. Найдем тебе самого уродливого, самого нищего, такого еврея, что еще поискать. Отправим тебя к матери в Германию, а я буду наезжать с Суренчиком. Он все оплатит по гамбургскому счету. Все, побежала, мне пора. Ауф видер зеен!
* * *
Он прячется в темном шкафу под вешалками-плечиками, под пиджаками и платьями. Здесь пахнет мамой. Здесь пахнет папой. Прижавшись друг к другу, их запахи делятся и множатся, сливаясь и обволакивая, оседая в шерсть-хлопок, оседая в ниточку-ворсинку. В темном шкафу пахнет мужчиной и женщиной тридцати шести лет.
Сейчас их сыну ничуть не меньше. Он открывает скрипучую дверь. Он с трудом забирается туда, под пиджаки и платья. Ничто не выветривается и не исчезает бесследно, ни годы, ни запахи. Все просто меняется до неузнаваемости, как мальчик в шкафу. И если время на Земле везде течет одинаково, то что ему за нужда вдруг останавливаться в одном городке, в одной из хрущевских квартир, в темном платяном шкафу?
* * *
– Илюша, ты где? Илюша! Господи, что ты делаешь в шкафу? Ты здоров?
– Мама, где ты ходишь?
– Тусовалась на базаре.
– Кошмар, ты говоришь как поп-звезда.
– Поп-звезды на базаре не тусуются. А я именно тусуюсь, потому что купить на свою пенсию ничего не могу. Ты что, выпил?
– Хотел, но не донес.
– Что значит «не донес»?
– То и значит.
– Ты яйца купил?
– Купил, но не донес…
– Илья, не делай мне нервы. Посмотри на меня! У тебя совесть есть?
– Была.
– Не донес? Илюша, я очень за тебя боюсь. Если ты сопьешься, я… я… не знаю… Я тоже сопьюсь.
– Мама! Что ты говоришь?
– Ты когда-нибудь встречал еврея-алкоголика?
– Нет.
– Зачем нам создавать исключения, подтверждающие правило? – Рахиль Иосифовна тяжело вздыхает. Только еврейские мамы могут так тяжело вздыхать, глядя на своих детей.
– Все потому, что ты один, – решает она.
– Я не один. Мы вдвоем, – успокаивает ее Илья.
– Мы вдвоем, – снова вздыхает Рахиль Иосифовна. – И ни одного яйца! Посмотри мне в глаза. Что ты делал в шкафу?
* * *
Если правду говорят, что мир тесен, то вы даже не представляете, насколько тесен наш город. За пятнадцать минут откровенного разговора с неизвестным человеком вы можете выяснить, что у вас общий папа, ну, или по крайней мере – двоюродный брат. Поэтому не стоит удивляться, что, возвращаясь с базара с тяжелыми сумками и одышкой, Ирина Семеновна встречает на лестнице своего дома соседку – уже известную нам Анну.
– Анечка! На ловца и зверь бежит, – говорит, еле переводя дыхание, Ирина Семеновна. – Иду и как раз про тебя думаю. Кажется, я нашла тебе подходящий вариант.
– Кто он? – по-деловому спрашивает Анна.
– Он сын одной моей хорошей приятельницы. Зовут Илья. Илюша. Он драматург. Пишет пьесу. Фух… Надо садиться на диету.
– Что за пьесу? – Анна не дает Ирине Семеновне времени на передышку.
– Называется «Жизнь – говно».
– Пьеса что, автобиографическая?
– Ну, нам-то как раз это и нужно, – лукаво замечает соседка.
– Боюсь, что да, – соглашается Анна.
– А я про что?
– Пьеса, наверное, такая же, как и жизнь?
– Вполне возможно. А зачем тебе Шекспир?
– У меня тоже вроде как вот-вот появятся претенденты. Я весь город уже на уши поставила.
– Ну, теперь от женихов отбоя не будет.
– Ладно, нашелся бы хоть какой завалящий. Еврей – не роскошь, а средство передвижения.
– Ну, так что? Договариваться?
– Да, наверное.
– Чем ты рискуешь? Познакомитесь, поговорите, а там, дай бог, все и устроится.
– Ну, давайте попробуем.
– Вот и ладушки.
* * *
– Я злая и расчетливая, – решительно говорит Анна своему отражению в зеркале. – Настоящая стерва.
Знаете, если долго зализывать раны, горький привкус обид и разочарований надолго оседает в шершавости языка, становится привычным и забивает собой все другие ощущения. Дегустаторы определяют это термином «послевкусие».
– Вот и ладушки. Вот и ладушки. Я хочу выйти за вас замуж… – репетирует Анна. – Я хочу сделать вам предложение… от которого вы не сможете отказаться… Я хочу сделать вам хорошее предложение… Я хочу сделать вам коммерческое предложение… Вы будете полным идиотом, если откажетесь… Вот и ладушки…