– Нормально. Делаем вид, что ничего не случилось. Что ничего не было. Что мне – руки на себя накладывать. У меня дети.
Северин видел, что женщина действительно способна все забыть и жить так, словно ничего и не было. И уверена, что слепой обрубок, оставшийся от здорового красивого мужика, полного надежд и страсти, не имеет к ней никакого отношения…
Он вздохнул.
– Нина Владимировна, вам надо убедить мужа прийти к нам и во всем признаться. Иначе мы придем за ним сами.
Она посмотрела на него задумчиво, но ничего не сказала.
– Я достаточно много узнал о нем. Он приличный человек, но… Видимо, буквально ослеплен страстью, которую вы ему внушаете. У него чистое прошлое, прекрасная репутация, есть государственные награды… В случае явки с повинной все это будет учтено. Да и Селиверстов все-таки остался жив. Хороший адвокат способен многого добиться при таком раскладе. Срок может быть вполне терпимый. К тому же амнистии, условно-досрочное освобождение… И потом… Мне кажется, если вы его дождетесь, он вам все простит.
– Он уже простил, – грустно улыбнулась женщина.
Гладыш пришел на следующий день. Написал явку с повинной, из которой следовало, что он решил убрать Селиверстова вовсе не из ревности, а потому, что тот преследовал его жену своими гнусными домоганиями. И что его жена была только ни в чем не повинной жертвой, которую он должен был спасти от преследований… Сам он это придумал или ему подсказал хороший адвокат, Северин уточнять не стал. Срок Гладыш получил минимальный.
Из колонии, как случайно узнал Северин, Гладыш писал жене письма, полные любви и страсти. Чуть ли не каждый день. А как вела себя она в это время, Северин не интересовался. Хотя его не удивило бы ничего – ни известие, что она закрутила новый роман, ни рассказ, что она живет теперь только семьей и ждет мужа…
Удивило его другое – к искалеченному, полуслепому Кириллу Селиверстову вернулась жена и они опять живут вместе.
А Толику Братко, которому Северин своими действиями помешал героически взять опасного преступника, убедив того с помощью Нины Гладыш явиться с повинной, он клятвенно пообещал в следующий раз помочь проявить свою железную хватку и получить за это причитающуюся звездочку на погоны.
2001 г.
* * *
Пелена утреннего розового тумана укрывает прибрежные левады и заречные плавни. с крутояра кажется, что река наполнена не весенней мутной водой, а парным, пенным, дымящимся молоком. Масляно переливаются в нем солнечные блики, расплываются дробящимися кругами, когда пудовый сазанище выпрыгивает на поверхность, чтобы глотнуть настоянного на траве горького воздуха и снова уйти в темную глубину.
Не потерявший былой силы и стати костистый старик с седыми усами и гривой белых как снег волос улыбается, глядя, как играет рыбина…
На Дону, родине моих предков, как-то оказался я по делам служебным, которые сложились так, что ранним утром и поздним вечером, а еще и выходные дни, мог выбираться на рыбалку, где и встретил старого казака. За рыбной ловлей о многом мы тогда переговорили, многое ему вспомнилось.
И потом долго еще слышалась мне его такая непривычная, забористая речь, глухой, но сильный голос. К счастью, кое-что мне тогда удалось записать. Вот из тех наших разговоров и сложились эти рассказы и некоторые зарисовки. И нельзя было написать их иначе, чем языком того старого казачины.
* * *
– Деда, а чем конь отличается от лошади? – спросил вихрастый мальчуган, поспевая бегом за широким дедовским шагом.
– Брюхом! – ответил старик, направляясь к стоящей на горе конюшне. Перед конюшней, в загоне, с десяток заморенных лошадей тянулись к подошедшим мосластыми мордами, на которых светились скорбно понимающие глаза. Старик отвернулся от них и сердито спросил у корявого, заросшего щетиной мужика, от которого так разило перегаром, что, казалось, даже мошкара падала вокруг замертво:
– Чего животину заморили – ни в стремя, ни в беремя теперича ее?!
– В колхозе-то ни фуража, ни сена, в зиму-то лишь солома ржавая, – ответил тот, часто моргая мутными глазами.
– Брешешь, чудь белоглазая! – подал голос невесть откуда взявшийся коренастый старик в длинной вытертой кавалерийской шинели. И, обращаясь к деду, сообщил: – Пропили они с бригадиром да ветеринаром и фураж, и сено…
– Не пойман – не вор! – взвился корявый.
– Вор! – гневно крикнул в ответ старик и вновь повернулся к деду: – В казачье время за такое сверкали бы на майдане голыми сраками…
– Дык время ноне не ваше – не казачье, а наше – народное! Накось выкуси! – крикнул корявый и сунул впереди себя грязный волосатый кулак.
– Цыц, возгря кобылья! – гаркнул на него старик в шинели и для острастки замахнулся нагайкой. – Понавезли вас!..
Мужик на глазах потерял всю свою смелость и с явной поспешностью скрылся в темноте конюшни, а старик в длинной шинели стоял и внимательно всматривался в лицо деда.
– Никак Тихон Григорьевич? – наконец после длительного молчания недоверчиво спросил он.
– Здорово ночевали, э… Макар Матвеевич! – несколько ошеломленно ответил дед, протягивая ему руку. – Не гадал встренуться, паря. Думал, сгинул ты в колымских краях.
– Летом ослобонили по отсутствию состава преступления.
– Гляди-ка! А за то, что, почитай, вся жизнь псу под хвост, спрос с кого?
– Расказачивание… мол, перегиб и все такое. Сталин, мол, виноват – с него и спрос, – невесело усмехнувшись, ответил старый дедов знакомец.
– Да-а, лемехом прошлась по нам, казакам, Россия… – вздохнул дед.
– Чего там гутарить! Она для своих-то, русских, хуже мачехи, а уж для нас-то, казаков! За тридцать лет насмотрелся я… – неприязненно передернув плечами, сказал старик.
Старые знакомые сели на грубую, сколоченную из неровных подгнивших досок лавку перед конюшней, завернули самокрутки и продолжили свой невеселый стариковский разговор. Мальчонка пристроился рядом с дедом и жадно ловил каждое слово.
– А я, как сейчас помню, Тихон Григорьевич, тебя и батяню мово, Матвея Кузьмича, царство ему небесное, в погонах есаульских золотых, при всех «Егориях», – сказал старик в шинели и наклонился к деду ближе. – Сказывал один в ссылке, что это ты достал шашкой комиссара, который батяню твово в распыл пустил…
– Чего гутарить о том, что было? – проронил дед и, глядя куда-то в задонские дали, со вздохом добавил: – То все быльем-ковылем поросло, паря…