Потом я видел очень похожую на нее – у кинотеатра «Художественный», переводила через дорогу какого-то иностранца загорелого цвета. А может, не она.
Вернемся: может, на филологическом или философском учились другие, хватало убогих, но только не на почвоведении – там одни проститутки. Факультет – это от латинского слова. Слово означает «способность», «возможность».
После армии я убедился, что не могу запоминать написанное в учебниках. Честно пробовал слушать лекции: слова русские, предложения – складные, да, но через пятнадцать минут уже душит тоска: да что я здесь сижу? не понимаю ничего, тяжелая башка, тянет жрать, щипать булку под столом, спать, хохол заснул однажды, уткнувшись лбом в газету, и очнулся с отпечатком типографской краской на лбу «Правда» – в зеркальном отражении.
Англичанка (пожилая, породистая, Лиля звали, такую кофточку надела на первой сессии, что прямо не знал, куда смотреть) пыталась меня оживить: «Этот английский глагол образовался от существительного «рука». Ну, кто скажет? Ну, вот недавно пришедшие, Саша, какой у вас глагол ассоциируется с существительным «рука»?» Я подумал. «Держать». Англичанка рассмеялась: «Ложку, что ли? А вот у меня почему-то «делать». Наверное, кому что ближе». Но часть мозга, отвечающая за изучение иностранных языков, за время армии у меня отмерла. Пока я в этом не убедился, страшно силился выучить английский, но начал лысеть. Ничего приятного. В больнице у кабинета номер пять сидело человек десять – или шапки, или парики. Врач: «Вы не болели сифилисом? Значит, на нервной почве. Много волнуетесь? Не надо». Я перестал волноваться и лысеть, смирился с тупостью. На военной кафедре из нас готовили военных переводчиков. Проверяющий спросил: «Кто знает язык хуже всех?» Я сразу встал. Проверяющий полистал в учебнике: «Ну, ну хотя бы почитай вот здесь…» Я заныл: пык-мык, из, хэв, май, инту. Он долго смотрел в учебник, потом спросил: а где ты читаешь?
На четвертом курсе «англичанкой» оказалась моя поклонница (я печатал очерки и рассказы, граждане тогда читали всё подряд), я редко ее видел, она терпела. К государственным экзаменам ее беременность подвинулась к девятому месяцу, все некогда, она собрала зачетки (пять человек) и объявила: «Есть возможность три четверки и две «отлично». Я согласился на четверку. После третьего курса мне предложили работу в журналах «Молодой коммунист» и «Огонек», я выбрал «Огонек» и, как и все, в университет приезжал только на физкультуру и на экзамены.
Про Бабаева я часто слышал от преподавателя Шахиджаняна. В его перечислении, что мне следует делать (вести дневник, учить английский, снять комнату и уехать из общежития, подружиться со студентами-кинематографистами и студентами-актерами и еще много), звучало: и походить на Бабаева. То есть – ходить на лекции. Сейчас кажется: имя Эдуарда Григорьевича звучало на факультете, произносили, писали – как что-то хорошее и прошедшее, как черно-белая, но больше уже черная, треснувшая по углам фотография, словно Бабаев уже не существовал. Наверное, потому, что Бабаев читал лекции только на вечернем отделении. В царстве мертвых. Не знаю.
Короче, Шахиджанян: и походить на Бабаева. Шах верил, что, если его слушаться, можно получить всё: купить автомобиль, стать главным редактором главной газеты СССР, прославиться, жениться (абсолютно на любой, какую только захочешь), вылечиться от алкоголизма, – всё, кроме физического бессмертия, но предлагал легкий способ избавиться от страха смерти (надо лишь десять минут в день правильно думать, что придется умирать); я пошел на его семинар, через месяц возвращались ночью из ярославского цирка, я спал, Шах шептал в диктофон ежедневный дневник, вдруг возвысил голос над железнодорожным грохотом: «Александр Михайлович, если будете слушаться меня четыре года, вы останетесь в Москве, у вас будет работа в лучшей газете. И московская прописка. Вас будут печатать. Ваши книги издадут». Декабрьская ночь, запах казенных простыней, я, понятно, не заорал: «Да!», усвоив в армии, что – ничего хорошего даром, я промолчал, Шах помогал, много, мы были чуть ближе, чуть дальше и разошлись: он умер для меня и вспоминается легко.
Московская прописка! Небось звучит пыльно, как «целовальная грамота» или «черта оседлости», а когда-то (судьбы людей, недостижимый рай) – а, не буду объяснять, скучно.
Шах хвалил свои новые приобретения и спел что-то Бабаеву про меня, Бабаев вспомнил (преподаватели читали публикации студентов, а «Огонек» пылал на всю страну). «Он вспомнил, – доложил Шах. – Можете к нему подойти. Слово такое про вас сказал: алармеец. В смысле – армеец, что вы после армии начали печататься и пишете про армию». Шах перепутал незнакомое слово. Бабаев сказал «алармист» – нагнетатель страстей (это относилось к любому журналисту времени с осточертевшим именем на букву «п», когда богами дня стали цитаты и цифры, каждый нарывал на лугу букетик – цитаты и цифры, противоречащие друг другу до жизненной несовместимости (в сумме – ноль, напрасная страна), – цитаты и цифры, коротко и убедительно, так и долбили по башкам выдранными из жизни цитатами и выдранными из истории цифрами), лекция в Коммунистической аудитории, Бабаев там произнес это слово: нагнетатели страстей. Традиции античных трагедий не в нагнетании, а в очищении страстей.
Бабаев приглашен на семинар к Шаху, гостем, высоченный третий этаж, первая аудитория (идеально подходящая для поцелуев) от боковой лестницы налево, там за глубоким, как лодка, окном всегда вечернее солнце на золотой макушке кремлевской колокольни, зеленоватая крыша Манежа, весенний Александровский сад. Я собрался ничего не врать, я ничего не знал о госте, но для удобства давайте: я сидел за последним столом, ждал Бабаева и перебирал в памяти все, что будто бы я знал: профессор кафедры русской литературы, ходит с палкой – хромой, доктор наук, составитель «Стихотворного альманаха» студентов (вымер к описываемому моменту), собирал «Среды на Моховой» (что-то культурно-музыкальное, стихи, студенты Консерватории, античный театр с участием историков и филологов – посещали единицы, «Среды» засохли), история Эдуарда Григорьевича – Ахматова.
Седой журналист Амбернади научил, и все время пользуюсь, если клиент попадается не тупой и не политик (тупым клиентам и политикам кажется: журналист на интервью должен спрашивать кратко, радостно записывать ответы, одобрительно сопя, подхихикивая и поощрительно подгавкивая: «Да, да, да»), приличному клиенту втыкаешь: «Когда люди собираются надолго покинуть землю – корабль, экипаж незнакомых людей, им многое придется пережить – испытания, возможная близость смерти, мука обязательного общего проживания в тесноте – люди должны стать выносимыми друг другу, не помогут детали, спасет только главное знание о человеке – они собираются в кубрике: «Расскажи свою историю», – и каждый (сидят вокруг стола, и каждый, по очереди) рассказывает, несколько предложений, случай, тонкая бумага, сквозь нее просвечивают судьба, прошлое, цена, очертания сердца. Расскажите свою историю».
Клиент растерянно смотрит на свои руки, теребя невидимые школьные аттестаты, ордена и медали, покладистость или жестокосердие давней красавицы, рыбу лещ в шестьдесят семь сантиметров. Потом говорит.
Эдуард Бабаев жил в Ташкенте, война, 1943 год, пятнадцать лет, пожизненный друг Валя Берестов (затем известный детский поэт), стихи, литературный кружок Дворца пионеров, преподаватель Надежда Мандельштам: «Ну, вундеркинды проклятые! Поэтов из вас не выйдет. Но я обязана заниматься с вами, иначе карточек на хлеб и зарплаты мне не дадут». Она «перетащила в Ташкент Ахматову, нашла ей работу, поселила в своей беженской лачуге…». Первые встречи, помощь по хозяйству, доставка дров Ахматовой (саксаул), библиотеки, переписанные стихи, находки запретных в Империи поэтов, рукописный журнал «Улисс», «дышали стихами», «ловили себя на том, что целые строки Хлебникова, Мандельштама, Ахматовой и Пастернака, неузнанные, входят в наши стихи», за столом «в кухне-аудитории», вечера, у окна Ахматова, рядом «Эдик», напротив Н.Я. Мандельштам и Валя Берестов, поэзия и война. Ровно год. 19 марта 1944 года Ахматова передала мальчикам (юношам, подросткам, поэтам, друзьям – видите, сколько слов – от каждого тошнит!) через Н.Я.: у них «просто хорошие стихи», все зависит от дальнейшей жизни, не дай бог, она окажется благополучной, а за стихи должна быть расплата. Через двенадцать дней, в начале ночи Н.Я. (она их называла Бим и Бом) отказалась ставить им отметки за стихи – Берестову «и Эдику ничего советовать нельзя, все зависит от судьбы».