Немцы | Страница: 12

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Если вечером, раздеваясь, обнаружите у себя на бедрах покраснения кожи, не пугайтесь. Это я своим взглядом натер.

— А-а, так это вы Эбергард. Меня предупреждали.

Вот и выборы скоро: в почтовые ящики по утрам протискивались листовки, Эбергард, выходя из дома, все выбросил, свое изделие прочел:

«Мы, гомосексуалы, ветераны обороны Белого дома в августе 1991 года, призываем всех уважаемых господ выступить против выдвинутого „ЕДИНОЙ РОССИЕЙ“ ЗНАМЕНИТОГО РЕЖИССЕРА, НАРОДНОГО АРТИСТА СССР БРОНИСЛАВА ИВАНОВА, ПОДДЕРЖИВАЕМОГО МЭРОМ. Мы призываем вас отдать голоса Михаилу Задорнову из партии „Яблоко“. Поддержать Задорнова — значит поддержать подонка и гомосексуала Ходорковского, воровавшего русскую нефть и содержавшего „Яблоко“. Поддержите Ходорковского — проголосуйте против ИВАНОВА!!!» И кивнул дворнику, втыкающему лопату под кучу листьев:

— Ну что, подсыпало халтурки?

В машине понял: давно не спускался в метро, года четыре. Взглянул с сочувствием в переполненный троллейбус, как на оставленную родину.

У банка на углу префектуры уважительно тихая очередь ожидала открытия. Мимо косолапо прошли пахнувшие потом инкассаторы. Старики, собравшись в круг, подслеповато согнулись над квитанцией, разбирая, на сколько подняли на холодную воду, и обсуждая мэра:

— От родников в Птичьем себе трубу протянул. Тем родникам пятьсот лет!

— А разве он в Птичьем живет?

— А где ж еще?

— Ты почитай его декларацию, в газетке была. Он нигде не живет! В городе площадей не имеет.

— Живет, небось, в квартире с подселением.

— Бомжует! Да еще жену кормит.

— Медком.

— Написал: корову держит.

— Какую корову? Слона!

Из банка Эбергард пошел к куратору — зампрефекта Кравцов отвечал за информирование населения — отпроситься до обеда и отдать откат.

Кравцов что-то собственноручно калякал, измученно вздохнул:


— Вот черт, до сих пор не привыкну «пленум» с маленькой буквы, — снял и отложил от себя очки, как мертвую стрекозу. На столе вокруг свадебной фотографии с теперь умирающей любимой прибавилось иконок и пузырьков со святой водой, правой рукой Кравцов схватил четки.

— За август, — Эбергард положил пакет из «Седьмого континента» на соседний стул. — За минусом, — Эбергард нарисовал карандашом на листке для записей 7,5 %, показал Кравцову и шепотом: — За обнал.

Кравцов кивнул, отобрал бумажку, порвал в снежок, просыпал в урну и ткнул в свои записи:

— Из департамента, видишь, пришло, что мало мы как-то способствуем малому бизнесу. Какие-то новые формы… Может, пособие какое напечатать? Массовым тиражом? Типа «Как организовать свой бизнес». А?

— Можем. Прямо пошагово. Шаг первый — «Устройся на работу в ФСБ».

Кравцов вдруг спросил:

— Что такой черный ходишь? Все уже замечают. Я, конечно, так, краем уха… Но уныние — грех, — Кравцов так дергал четки, будто старался порвать, что-то свое себе представляя, — надо жить! От тебя только зависит, что пускать внутрь, а что не пускать.

— Михаил Александрович, — Эбергарду показалось: минута подходящая, — ремонт надо в новой квартире… Мучаюсь на съемной. Молодая семья. Может, найдется возможность кинуть через ДЭЗ «Верхнее Песчаное» хоть бы миллиончик, провести как капремонт квартир ветеранов. Остальное уж сам буду наскребать. Очень буду благодарен, — что означало двадцать процентов от суммы.

— Конечно, друг. Поможем большой любви, — Кравцов заморгал и вытер пальцами, указательным и большим, заблестевшие глаза — от переносицы к краям. — Но с главой управы ты сам вопрос порешай, — еще десять процентов. — Это Хассо? По-дружески тогда, — пять.

Пресс-центр занимал три комнаты первого этажа, справа от буфета. Эбергард смахнул в сторону заявление курьера «Прошу выдать мне материальную помощь на покупку ж.д. билета» и взглянул в компьютер — парень, чье лицо отражалось в мониторе, недавно подстригся. Неужели у него черное лицо?

Когда Эрна вырастет… Напомнит: ведь мама тебя любила. Что ответит он? Ответит: любила… Когда любят, говорят: решил уйти — уходи. Но я всё равно люблю и буду любить тебя больше всего на свете, и годы ничего не изменят, вот на эту стену повешу твои фотографии, вот у этого окна я буду ждать твоего возвращения, смотреть на эту косую асфальтовую дорожку — от троллейбусной остановки, пока не умру; буду узнавать среди ночи твои шаги на лестнице и каждый день говорить дочери: как бы и с кем бы он ни жил и сколько бы ни давал денег, твой отец — самый лучший на белом свете. Вот любовь, а не когда через четыре недели приезжает и подселяется «мамин друг».

Эрна напомнит еще: но ведь и ты не любил ее. Это ведь будет ее волновать? Что он тогда… Ответит: неважно. Если бы мама любила меня по-настоящему, я бы вернулся. Даже по-другому: я бы не ушел! Так убедительно даст ей понять (Эрне будет важно узнать это), что родители действительно не любили друг друга — в расставании не было ошибки. Эрна вдруг спросит: а я? Что тогда я?

Ты. Он обнимет ее. Хотя девочке, когда она выросла, может быть неприятно, когда ее крепко обнимает и пытается прижать к себе пожилой, пожеванный человек. Но когда он потянется к ней и Эрна обязательно шагнет навстречу, он обнимет ее и прошепчет: Эрна, я любил тебя и тогда, когда ты была облачком, когда ты была глазастой гусеницей, ворочалась в одеяльном коконе и беззубо зевала, и теперь — когда ты стала яблонькой. Я буду любить тебя всегда. И если там, в этом черном «там», обрезающем мою жизнь лезвием «там», есть хоть что-то — я буду, на самом краешке, на самом входе, я там ничем не буду заниматься, я буду только сидеть и ждать тебя, чтобы сразу подхватить, еще на лестнице, как из рук медсестры в роддоме, чтоб ни на миг ты не успела подумать, что одна, что отца рядом нет.

Скоро, наверное, они сядут в кафе — где еще? — Эбергард посмотрит на любимые, ровно изогнутые, словно нарисованные брови и приготовится сообщить: знаешь, наверное, мы с мамой разведемся (здесь он не допустит паузы и дальше заговорит весело и на подъеме интонации), но для тебя не изменится ничего (но для тебя изменится всё) — что-то дрогнет, потрескается, прольется, опустеет и высохнет глубоко внутри, неслышно взорвется в любимых зеленых глазах, и через десять лет, открывая свою душу кому-нибудь (сколько же на свете скотов, но пусть ей встретится добрый, порядочный!) у какого-нибудь окна, наполненного ночью, она скажет: ну вот, а когда мне было одиннадцать лет, родители развелись. И всё кончилось. Жизнь оказалась совсем другой. И кивнет: «вот так-то», чтобы больше не говорить, чтоб не заплакать.

Мы с мамой решили развестись, потери невеликие: не смогу поднять упавшее одеяло и накрыть тебя, поцеловать спящий висок сквозь влажные прядки, освободить медвежонка из самых ласковых на свете объятий, не услышу (Сигилд не дозовешься) «Посиди со мной», когда страшно в темноте; держа за руку, не расскажу сказку какую-нибудь — вот и всё; да и Эрна потеряет всего лишь одну сказку «любили друг друга, жили долго и счастливо, и умерли в один день», никто не скажет ей: так бывает, так должно быть у тебя, у тебя так и будет — как у папы с мамой.