Народ вспрыгивал, подтягивался, вылезал наверх. Опускали канаты подымать гроб; над ямой — чисто.
Свиридов обнял меня:
— Ты, сынок, почетный гражданин Светлояра, отца Русской земли, — и обернулся — подельник напоминающе теребил прапорщика за брючину. — Я помню!
Стемнело не разом — по ложке подмешивало чернил да тумана. До отбоя радио жевало и не могло глотнуть оперу на белорусском языке о польском студенте, махнувшем в Италию, — на весь лагерь гремело! Я спасался в кремле, свесив ноги в ров: все видать, только комарье, ощупью катал в плоском ящичке бисерные, хрустальные, мозаичные, красные, кольцом — бусинки. Брал бронзовые булавки подобием в березовый лист, застежки плаща — в девичью ладонь; вот из лагеря вытянулся дым, утопло радио — отбой.
Невеста, медля на каждой ступени, сходила в чрево раскопа, укрывшись в черный балахон, немножко осматривалась, махая ладонью перед лицом — комары. Так не хотелось одной. А никого нет. И дальше решительней прозвучали шаги — на дно.
Меня отыскал Свиридов, шепчущий от измора, но трезвый — оплывшее, невзрослое лицо с выныривающими на выдохе, на слове глазами:.
— Пошли до костра. Да и спать уже. День знатный. Ты вон как рванул. Три кургана отрыли. Один, правда, пустой.
— Почему?
— А значит, на стороне сгинул. Солдат, побродяга. Насыпают пустой, чтоб хоть память.
На лестнице я все ж ляпнул:
— Товарищ Свиридов. А когда ж бурить до зерна?
— Федоровна натрепала? — и плюнул. — Черепаха! Да я гнездо под мачту хочу забурить. С мачты троса растянем, по тросам шатер художники размалюют мотивами. Не охватим все, хоть над кремлем. Моя задумка, от всех таю, она в отместку про зерно начудила — фефела! Кгм, хых, а-а, мы… Тут как раз — про вашу маму… Откудова?
Невеста протягивала мне, ему миску, в ней пузырьки, пакеты.
— Лекарства для Ивана Трофимыча обмыла той водой. На что только не надеешься. — И вздрогнула. — Х-холодная вода.
— Эх-хэх-хэх, да-а… Эт, товарищ доктор, бабки говорят, в озере вода святая была. Даже дубов кругом не рубили. И, между прочим, не мылись. Только кто знает: лужа та озерной воды, — Свиридов дошептал, — или мужики нажурчали. А искупаться вон — полон бак, за день нагрелась, так что давайте, народ залег… Помыться или там что простирнуть…
У огня собрались часовые — Свиридов шуганул, и остался только Прохоров, хмельной; он облазил костер, жестами приглашая меня удостовериться — где б ни сел, дым валит прямо в морду; а вот прапорщик наладил его до палатки, и — дым столбом, в струну!
Невеста рассматривала меня над огнем, она освободила платье от балахона, она сушила руки у костра, словно протягивая мне — ладонями вверх, когда я отрывался от ее глаз, ладони сжимались.
Костер, немного поленьев и огня, отнимает все: ничего нет; я вздыхал, но не зевалось. Так днем поспишь — к вечеру башка чумовая.
— Такой смешной, когда стесняетесь.
Свиридов обеими руками заковырялся в ушах.
— Не волнуйтесь так. — Поднялась и подождала, подождала, потянула руки за голову — подбрасывала волосы, а пламя вылизывало в ее платье основную, синеватую, ветвистую, плотную тень, при сильном отблеске становящуюся розовой и золотой.
Она заглянула в палатку и быстро ушла, прижав что-то белое к груди.
Свиридов просипел:
— Эт-та, помыться? Давайте. Мы посторожим. — Утер задымленные глаза. — Мойка наша без запоров. Да хотя все уж спят. Я сейчас проверю. Чтоб спали. И ложусь сам, устал. Посиди с костром. А то и брось, ежели разохотишься пройтись. Гореть тут нечему. Мы каждую ночь так бросаем. — И пропал, прокричав в ночные выси: — Рябошапка! Где у нас дорога? А? Вон туда и смотри, понял?
Время «Ч» минус 10 суток
Утихомирились, словно торопясь — пламень, ветер из трав, ветер от земли; сушится обувка — табором, ордой, ратными рядами, и семьями, влюбленными парами, поругавшимися парами, изношенная; отдыхают лопаты; меня ждет постель меж боками чужих. А, уеду — ничего не будет. Вон как закручивает летучую насекомую шелуху в прозрачном дыму по-над жаром; еще должна луна явиться, какая-нибудь. Яйцом, стружкой, народившаяся, урезанная? А все уже — после лета. Хоть вот оно, еще. Даже земля не остыла. Прибрались, но не съехали.
В морду дым гонит. Поднялся от дыма, получилось, будто собрался… да не смотри ты туда. Глупо говорить себе. Выходит, как вслух, только хуже. Сразу таким дураком. Я беспокоюсь, меня мучает оттого, что я так чувствую себя; иногда мне кажется, что я чувствую сейчас, как давно; казалось, больше не будет так. Потому, что под это дело дана одна попытка. Получается, верней, только раз. А пытаться ходить по воде ты потом-то можешь сколько угодно и выжимать в крапиве свои и чужие трусы, стукать клыками «з-здорово получилось» и получать благодарный шлепок по мокрому заду.
Выдыхание. Все исходит из: не усну. Хотя бывает, сидишь, пока не лег, бодрый, не тянет. А лег — глаза слиплись. Даже после обеда. Вот сколько раз поздно придешь, зарекаешься: не буду нажираться, а то не усну. А не удержишься, всю эту колбасу и хлеб навернешь, а только лег и замечаешь, что думал сейчас какую-то несуразицу, — засыпаю.
Место мое в палатке — на пляжном лежаке матрас и солдатское одеяло.
Да, это еще прохладно и не ужинал. По жаре бы или после вкусной жрачки… Или если б за руку повела. Ага. Скрипит, воняет куревом. Зато без комаров. Конечно, побриться бы, если точно там теплая вода. Ведь не поздно еще застать! Но как-то… то туда, то сюда.
Ларионов приехал с пайкой ни свет ни заря, по-темному, но Свиридов уже подгонял кашеваров и разминал мышцы груди. Я заявил: больше не останусь. Они пошептались, и Свиридов выписал мне пропуск на «выход одного лица с пустыми карманами»; покатили, повалясь на заднее сиденье, я зевал:
— Степан Иваныч, ты что смурной? Я кайлом махал, ночь не спал, я должен быть смурной.
— Еще вечером снимали очередных. На меня… действует. Они постоянно падают и ночью. Солдатам приходится лопатками добивать. Они должны сейчас вот так? Падать?
— Конечно! Кишки печет — они носятся. Не позавидуешь, воды нет, хода нет, жратвы привычной нет. Есть новая жратва, но от нее мучительно дохнут. Крысят кормить нечем, жрут крысят. Вообще, острыми ядами нежелательно работать, нельзя допускать момент агонии у кормушки. Но у вас удобно: им деться некуда. Но это только двое суток. Дальше мы антикоагулянты выложим.
Ларионов неприязненно обернулся.
— Это зачем?
— Они уже принципиально жрать не будут, а мы им приманку сменим и выставим пойло: пиво там, грушевый сироп. Помидоры. Антикоагулянты не так явно: они еще два дня смогут лазить, а потом у них кровь перестанет свертываться и они загнутся от внутреннего кровотечения. Тут уж не будет прямой связи с кормушкой.