И заболело ухо ночью. Днем — уезжаю, все, Москва, а в четыре часа — пять заболело, я ничком дожидался света, отъезда, к уху подушку — все возможное тепло, лекарств нет, никого не вызовешь, кому там? — город, я помню, блины гниющего, обрызганного, тяжелого снега в грязи, не вода — муть течет, балконы подперты ржавыми трубами, беззубые проходные дворы… Что толку в тепле, может, хуже? То вроде спишь, а то несомненно понимаешь — нет, и глаза не закрываются, и ни-ко-му здесь… Боли-ит. В ухо капала и затыкала ваткой мать, и тогда в Казани эта нестрашная боль столько вытащила за собой нестерпимого. Совсем обжился, простился, а тут вдруг невозможно снести, что не вернется немногое скудное: теплая рука, наполненный дом, отзыв на первый стон, всемогущество матери. Клочок ваты в ухе. Отчаяние — не боль. Гробы спрячешь, а дряхлость незаметно жрет заживо дорогих. Нас оставляют жить — для чего же нас берегут? Дозволяя отчаяться. Тогда в Казани отчаялся, а потом — повторения вязли на зубах, не достигая сердца, как и ни хотелось иной раз повыть и подхлестнуться.
В застенке вместо обычного деревянного помоста — нары, убираются на день, крепятся к стене. Подложили матрас, я на брюхе, голову на край. Когда рвало, когда мелко трогающая язык щекотная дрянь опять прорывалась, распирала горло, протаскивала кислую судорогу коротким выплеском, уже слюнявым, порожним — тогда я выносил голову за край, чтоб не марать матраса, и мгновение плаксивого вздоха я видел целиком зарешеченную дверь. Я уяснял условия задачи.
Лечь на бок и видеть дверь всегда? Тогда запачкаю матрас — как спать? Переваливаться с живота на бок в застегнутых на спине наручниках?.. Рядом люди. Посчитать немедленно; допросы — потом допросы, голову потребует другое. За дверью — ступеньки наверх. Худшее — мы в подвале, ниже улицы.
Однажды по ступенькам взошли. Дверь по звуку железная, но без осмотра дверной коробки такое знание бесполезно. Ведет ли дверь на улицу? Навряд ли. Какой-нибудь внутренний дворик. Передернуло, рвота походила уже на зевоту, на невыговариваемое слово, меня подвинули обратно, свалили на спину, утерли морду поездным полотенцем — насупленный парень: пиджак и галстук, и белая рубаха. Он повозился с пуговицами и воткнул мне градусник под руку.
— Сколько там время?
Он скоро, словно обрадовался, выпалил:
— Не задавать вопросов. Молчать!
Считаем, еще ночь. Крысы двигаются вторые сутки. Расстояние. Мы ведь не пешком шли. На машине, в разговоре, скрадывается. Величина пять-шесть километров условна. Не меньше? Хрен их знает, соблюдали они санитарные нормы размещения промобъектов? Караульный не ответит, в какой части города застенок. Низина? Если вотчина милиции — во дворе клетки с собаками. Ладно. Даже в паскудном раскладе полсуток еще есть. По дороге они растянутся. Достигнув домов, разойдутся. Вечером кто их увидит? Вечером еще не переполох — крыс всегда много, перемещения объяснят поджигом. При наибыстром движении мы обязаны покинуть город вечером. Последнее — завтра до подъема. В день приезда гостей. Ужас — когда переселенцы подтопят окраины и опять образуют поток, гуще, чем при движении вдоль дороги, вдобавок растянувшиеся остатки продолжат непрерывно входить в город — часов шесть подряд. Пока они где-то залягут. Отягчающее: небольшой город, бараки, то бишь хилые подвалы, изначальная закрысенность, праздник, шум. Местные, изувеченные поджогами, вовсе одуреют — опасней они. У переселенцев что… Голод, подавленность, нечувствительность к опасности, потекут всюду вниз.
Надо решать задачу, исходя из того, что не уйти, эти шесть часов я — один здесь с запечатанными руками или в кабинете на этаже. Когда начнется, никому будет ни до чего. Плачет кто-то. Проверим, что мне дано. Я беспрепятственно сел и встал. Караульный не покинул табурета, другой узник плакать не перестал.
— Константин. — Узнал я, наш водитель. — Да брось ты, прорвемся! Жена твоя знает?
— Позавчера к отцу. На черта она сдалась?! Подсуропила мне. — И потрогал штаны. — Заразу. Бородавку. Остроконечная…
— Кандилома?
— Она! Я называю: канделябр. Аммиаком каждый день прижигают, слезы сами текут, видишь. — И длинно высморкался.
Окна нет, кирпич, тыльная стена к улице? Полы деревянные, дерево не радует. Изношенные плинтусы. Отопление — две трубы, нехорошая нижняя. Зато без окон. Но дверь. Зарешеченная дверь. Хоть сеткой бы затянули. Над нижней петлей отверстие. Доступ свободен. Ближайшая угроза — норы.
— От двери. Сядь!
Ладно, сволочь. Коридор посмотрю, когда по моему хотению поведешь на парашу, если нет ведра; сколько увидел моей температуры? — молчит. Больно, живот. Солдат — по коридору. В шинели. Улица близко? Четыре, пять. Пять шагов и вернулся. Надеемся, он дошел до угла, а не до конца коридора. Коридор нужен длинный. Что ж, не трясут, пока я еще?..
Чтоб не налезали, коридор. Болит. Когда позовут, будем говорить, когда позовут, все решится, они меня, и если… Колола медсестра, пальто на халате. Костик спал. Караульный шлепал меня по морде.
— Требую, немедленно, пусть вызывают.
— Куда ты хочешь?
— Раз меня арестовали! Требую, в чем я виноват?! — Вдруг я перестал видеть его и пытался проговорить через тьму: — Требую допроса! Или отпустите, я… Наручники! Вызовите Клинского!
Наручники разорвались, я развел сладостно руки, и та новая сила подняла меня на свет — я зажмурился, караульный выкликал часового, доставал ключи, шепча:
— Спал бы… Какой-то там Клинский. — Убежал наверх, дверь на улицу, почему не зовут, не хватает, думай, чего не хватает, не могу понять, что вообще есть, убедить отпустить, но они мастаки переубеждать, шкуру трогает холод — как они переубедят, уходить скорей, из-за жара неявно желание спать, все равно разбудят. Когда откроют дверь, сам не встану. Держаться правильно. По-хозяйски, мы им нужны. Костик заворочался:
— Подать чего? Не жди. Продержат, пока те уедут. Давно ушел?
Сколько-час? — два, не менее. Поднялся, и почернело, жаркое, я впился в решетку — пусть заметят. Как долго. Решетка начала вырываться, словно повис. Сесть, а страшно отцепиться, взголосили: часовой! часовой! — усадили, на ладонях железный хлад, пришаркал: чо ты хотел? — заспанный, без ремня, хочу на допрос — хрипом. Когда должны — покличут. Всем плохо. У всех важное.
— Ну доложите, — озвучивал меня Костик.
— А они, что ль, не спят? — пробурчал дежурный и крикнул в сторону: — Вызов кружкой или кирпичом? — Кирпичом постучал по трубе, утопающей в потолке. — Вишь, молчат. Да спят, собаки! — И еще постучал.
Я забыл, много после зашаталось, часовой пыхтел: да держись, ты! — я ловил перила, лестница обтянута железной сеткой в рост — не забыть, через улицу шли — опорожнилось нутро, часовой отпрыгнул: черт! ну? все? вытрись! — в голову, под кость, набивался горячий песок, его утаптывали частыми толчками, распирался, особо больно ломясь в затылок, утоптали, сыпят еще… разрешите? Пожалуйста! Где же стул?! Я не вижу стула! Как же без стула?!