Клинский свернул газету и помахал прощально, он поднялся, лакированные туфли, он глянул в часы, как в колодец:
— Я ухожу. Да?
— Хотел спросить. В машине. Не было денег?
— За что деньги? Вы ж не поехали. Товарищ солдат, выпустите меня. Спасибо. И постойте пока вон там. — Протиснул лицо меж прутьев. — Ну что? Ведь случаются невероятные побеги, при нашей-то захолустной расхлябанности. И затею не предотвратишь, ведь ее пока и не выяснили, а? Погромче, не могу же я бегать к вам за каждым словом. Громче! Так ослабел, что через губу плюнуть не можешь? Так что? Да? Или подумаешь? Ну! Времени нет думать. Как? И завтра — Москва, больница. Кладбище. Я шучу. Да? Да — так да.
— Я не сказал.
— Вы не любите Россию.
Давно он сказал? Только, проваливаюсь обратно, события утра, дня, события прошедшего двигают меня, все подвижно. Но я не могу расставить по мере реальности. Мы не выстрелим. Они выстрелят, кто-то, — возьмут все равно нас. Мужик мог не отыскать трактора, в любом случае я не могу бояться, мне стыдно. Крысы — по-дешевому это напоминает урок. Расплату. Нет. Немедленно обороняться, пока я помню — я же помню! Не лежать, часовой принес одеяло, розовое, пара белых полос.
Одеяло бросили на соседние нары, часовой хотел укрыть, но я дал знак — не сразу, сам, потом. Когда часовой дошел до угла и стал неслышен, вытянул руку и медленно, как выздоравливающий, скатал одеяло в ровное полено и оставил руку на нем, чтобы не раскаталось.
Проснулся, лежал, взглянул на руку — держит одеяло — и тотчас попытался сесть. Спустил ноги. Сейчас же раздвинул их, пропуская на каменный пол влагу, засочившуюся из судорожно зазевавшего рта. Одной рукой поддерживал жаркий лоб, второй свернутое одеяло, рот растягивался, пытаясь выговорить одну и ту же букву — долго. Жмурился, словно от удовольствия, наклоняясь на тот бок, что придерживал локтем.
Со второго раза расслышал ясно звонок — телефон? сигнализация? или в дверь — на весь подвал? звонок оборвали выкрики — ЭТО? Схватил одеяло под руку и, нажимая на стену, начал бегство к столу. По коридору один за другим пробежали, громко перекликнувшись, — смотрел на свои ноги, когда открывал глаза. Чисты.
Вцепившись в стол, пол чист, отдыхал, вот распахнулось наверху, там дверь на улицу, и не закрылось — зимний ветер, без порывов, ровно задул по коридорам. Перевернулся и задом забрался на стол, и ерзал, ерзал, подтягивая за собой ноги, пока спина не достигла стены, а колени — подбородка, поднял воротник и проверил пуговицы до горла. Все время выкрики, я уже не открывал глаза на каждый — отдыхал. Увидят ноги. Если доберутся. Потом развернул одеяло на коленях, нижний край подсунул под ступни. Снял шапку, шапкой заранее решил укрывать лицо — самое важное. Пытался развязать тесемки, но получился узелок, пытался расслабить его зубами, дрогнул и отвернулся к стене — рот раззявился, опять выцеживал из себя, к стене — не мараться скудной рвотой, долго так просидел, но — спешить. Когда смог повернуться, шапку беспокоить не стал, вернул на голову и подергал, чтоб села глубже, на уши, но шапка прихватывала только одно ухо, осталась наискосок, руки утянул в рукава, нет, прежде-то рассчитывал: одна в одну, но руки могут сразу понадобиться. Развернул одеяло до подбородка, стол, как надо, железо. Холодный. Теперь послушать — беготня по коридору, они еще не поняли, все успел вроде, выполнил, осталось спрятать руки, накрыть шапкой лицо.
На руке не зажили царапины. Нет, все-таки вечер, наступает праздничное. Прибегают. Не особо страшно. Страшно. Уморился слушать и смотреть, буду смотреть. Хорошо поработали и многое сделали, только с погодой не повезло. Хоть бы растеплилось. Подводно бесшумно за распахнувшейся дверью сплотились шинели, какие-то палки вносят на плечах, всех запускает дверь, ни один не смотрит, спасать? С палок провис зеленый брезент, и расправили носилки — за порогом один, руководит, больше всех торопится — потому, что взмахивал руками только он, все портят, не смогут нести, когда… Я еще раз открыл глаза: Витя уже говорил мне рядом, размеренно разжимая губы, его рот мигал перед моим носом, разглаживая влажный, блестящий комок зубов, не трогай, подталкивал в плечо соразмерно словам, но скоро оставил, сохранить шапку, они же бросят, когда… Отстаньте, первым делом они оторвали от болящего живота руки и сиднем, как живого бога, свергли меня на носилки, нет! — им хотелось, чтобы я лег, заставили, и я лег, снова обхватил брюхо, теперь они позволили, шапка осталась со мной.
Несли по снегу — что? вечер? лучше бегом, ступая с жующим, сухим шорохом, Витя поторапливал, стало лучше — кончалось, я хотел сказать — качалось, и я плыл, так хорошо далеко от розового снега, попавшего под уходящие, растопыренные, солнечные ножницы, в добрых руках. Уже почти бежали, лучше, спасут, пронзая оцепления, солдаты на каждом шагу, уже загодя выкрикивая пароль — в поезде так же хорошо, еще теплей, у проводника — аптечка. И боль замерзла, так.
Я понял, мы дошли до людей — понесли без спешки, обходя, опустили и поставили — как поставили?! Плавным усилием, чтоб не пугать, надвинул шапку на лицо, дышать-то я смогу, и направил ладони в карманы, прячь! — шапку живо скинули, насунули, как им надо, под голову подклали чью-то шинель, повыше, но руки пока оставили мне. Пусть. Отвернутся — и я попробую еще, шапку.
Столько разной обуви: сапоги, сапоги, сапоги, вдруг оставят?! От земли! — вскинулся на локтях: а, мы, оказывается, на площади, неподалеку от ворот дома отдыха, вон взбирается дорога на холм, как пробор — на затылок со лба; немного, я думал много, но дюжины две офицеров и невоенных, с тяжелыми лицами, местные, многих видел. Они, как один, глядели на снег в особом месте, но снег чист пока! все местное начальство, ветер развернул ледяные знамена, и они простерлись над и просеивали снежную пыль, она сыпалась со звуком мышиной пробежки — не бросят меня? Они на подходе, обратно лечь; далеко там, мне показалось, забор редкий, но там — оцепление. Оттуда гнали кого-то бегом, посмотрю и лягу — пригнали Старого, он уморился, хыкал и сплевывал, держась за бок, я обрадовался — вместе! он едва глянул в ответ, и морда с той стороны у него показалась синей, он все почесывал тот глаз. Старый как-то неудобно встал, все что-то у себя трогал — подскочил Клинский в распахнутой шубе, кричал, взмахивал часами, но в общем без угрозы, что-то объясняя — куда-то им ехать, что ли? — торопливо, и потащил Старого впереди своей свиты и указал на снег, куда смотрели все, Старый замер столбом и долго-долго смотрел туда же, совсем не меняясь лицом, как в стенку, снова потрогал глаз и оглядел после этого руку — ничего на ней не осталось? Раз-два, тяжко опустился на колени, оперся на руки и почти коснулся бородой снега, сейчас удобный случай: я лег, накрыл шапкой лицо, руки — в карманы, только голая шея, может, так и привыкнут, и оставят? нет — шапку вернули на место.
Меня вдруг подхватили нести, так разворачивали, что я увидел гостиницу — столбина такая, и вспоминал давнее, что было связано с ней, уже остановились, носилки поставили опять, что же они… Я поискал Старого, но его оттерли спинами и не давали обернуться, а меня приподняли, чем-то высоко подперев плечи — так, конечно, я шапкой не закроюсь. Делать нечего.