Крысобой | Страница: 83

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Козлов, иди спину потри.

У Козлова отвисла нижняя губа, но это был не Коробчик. Спину он тер горбоносому чернявому Джикия, который был из Тбилиси. Как на грех, к земляку подошел налитый важностью движений Вашакидзе.

— Козлев! На, возьми. В роте отдашь чистыми, — и сунул Козлову пару длинных махровых носков.

Козлов хитроумно сразу из парной направился получать белье, не заходя в раздевалку. Мыть парную его не оставили, и теперь он тихо брел по коридору в банную каптерку, где выдавали белье, и прикидывал, что, когда он вернется в раздевалку, дедов там будет уже поменьше (деды любят после баньки покурить по морозцу), а шнуры, которым курить еще рано, разопрев, переместятся на лестницу проветриться — и можно будет спокойно вытереться, если, конечно, упрятанное в рукав полотенце уже кто-то не отыскал и не вытер им ноги, но и тогда полотенце можно будет использовать, если положат его рядом с местом, где взяли, а не швырнут под ноги…

Замполит оглядел мокрого Козлова.

— Ты чего не вытерся?

— Я? Забыл… Потом вытрусь, — привычно пробормотал Козлов, протягивая робко руку, словно боясь, что по ней ударят, за кальсонами и портянками.

— А что в руке?

В руке были носки, и Козлову стало холодно. Замполит уже расцепил его пальцы и, присвистнув, оглядел, как на грех, ярко-красные носки.

— Чьи? — устало спросил Гайдаренко.

— Мои, — тихо ответил Козлов, напряженно подумал, что бы еще сказать для правдоподобия, с трудом вздохнул и добавил:

— В портянках холодно… ну, и я…

В глазах внимательно считавшего грязные портянки Кожана бушевал смех — в носках запрещалось ходить даже шнурам, Вашакидзе нарушал этот запрет в виде исключения как особа, приближенная к каптерке.

— Вот что, Козлов, — решил замполит. — Сейчас вы одеваетесь — и в машину. Приедем в роту — сразу ко мне. Разберемся.

Как одевались, собирали в узлы грязное белье, увязывали его, Козлов не запомнил — вокруг рушился мир, земля таяла под ногами, и вся прежняя жизнь неумолимо и жестоко перечеркивалась, и не будет к ней возврата: главное, не стучать, как это делает Раскольников. Замполит сломает… из нарядов не вылезу… на губу посадит… Вашакидзе убьет… А Коробчик?..

Все мешалось в голове, все было плохо, очень плохо, беспросветно.

Машина обогнала роту с четко шагающей салабонской колонной, деды даже руки из карманов не вытащили, игнорируя угрозы пальцем замполита из окна. Замполит попросил остановить машину, но Коробчик с каменным лицом и ужасающе выпученными глазами объяснил, что останавливать машину по такому гололеду он не будет ни в коем разе, под трибунал идти с замполитом ему не улыбается, он еще в отпуск не съездил, кстати, товарищ старший лейтенант, вы не намекнете командиру взвода старшему лейтенанту Шустрякову, что можно и обязательно нужно отпустить в отпуск отличного водителя рядового Коробчика за беспримерный героизм, проявленный во время перевозки личного состава в суровых зимних условиях? А машина прыгала на ухабах, и Козлов лишь вымученно улыбнулся Кожану, зловеще протянувшему:

— Ну, Козлов, теперь — вешайся…

Рота была пустой, и шаги по проходу между кубриками звучали весомо и гулко. Козлов с Кожаном отволокли в каптерку грязное белье, и теперь Козлов стоял посреди прохода с застывшим, растерянным лицом. Большая беда не просто удар, мало того, что разодран кусок жизни, это как разорванное звено — большая беда делает ненужными и все последующие звенья.

Вокруг бушевало счастье: удалось приехать на машине в роту, можно было быстренько заправить постель, побежать почистить сапоги на лестницу, а заодно и спрятаться на чердаке, дождавшись построения, а потом соврать, что замполит заставил что-то делать на улице, — это был первый случай такой удачи за девять месяцев службы рядового Козлова, самого чмошного салабона из всей роты, а он стоял посреди казармы с отекшим лицом, и глаза его глядели тяжело и горько.

— Козлов… — дежурный по роте Ваня Цветков вяло манил его пальцем, развалившись на кровати в темном углу нижнего яруса.

Козлов подошел, подбрасывая коленями полы длинной шинели.

Ваня был разбит бессонной ночью, проведенной в каптерке за картами, и кровать под ним провисала на полметра.

— Значит, так… — сипловато объяснил он. — Пока рота не пришла, иди помой там туалетик, а потом, если успеешь, прометешь лестницу. Давай. — Ваня бессильно смежил ресницы и уже на десерт добавил: — Тока… смотри… чтоб Гайдаренко не пошил… а то втащит тебе и мне… по самое некуда, а-ах-ах-хах, — зевнул Ваня, поудобнее устраивая смуглую щеку на подушке.

Хлопнула дверь в каптерке, и сочный голос замполита возвестил:

— Коз-ло-в! Ко мне!

Козлов качнул головой и, согнувшись, пошел в каптерку, сутулый и неуклюжий.

Ваня Цветков, нахмурившись, глядел ему вслед, на всякий случай опустив ноги на пол.

Кожан закладывал тюки с грязным бельем в деревянный шкаф, замполит что-то вписывал в толстую ведомость, изможденно и подолгу зевая. Увидев Козлова, он брякнул ручку в пластмассовый стаканчик и, сцепив руки в кулаки, уткнулся в них острым носом.

Кожан томительно долго ухватывал тюк, взбирался с ним по шатающейся лестнице-стремянке, открывал со скрипом желтую дверцу, водружал в шкаф тюк, подбивал его, чтобы тюк в одночасье не обордюжился на голову замполиту, и слезал за следующим тюком.

Козлов глядел под ноги, страшась глядеть на Гайдаренко.

Кожан наконец убрал все белье и с вопросом в глазах оборотился к замполиту, тот суетливо замахал руками: иди-иди. И Кожан ушел, поглядев мимо напрягшегося Козлова.

Дверь хлопнула.

— Та-ак, — сказал замполит.

Помолчали.

— Что у тебя такие сапоги сбитые? — вдруг поинтересовался Гайдаренко. — Старшина тебе новые выдавал, нет?

— Выдавал. Так точно, — кивнул Козлов и, наморщившись, стал смотреть на свои разбитые сапоги, которые он уже носил второй срок подряд, так как новые, выданные старшиной два месяца назад, как раз подошли деду Коровину, который в них нацелился идти на дембель.

— Видать, много ходишь, — улыбнулся ему замполит. — Ишь, как сносил.

Козлов поглядел на Гайдаренко, но улыбнуться не посмел.

— Так кто тебе сказал стирать носки? — выпалил замполит. — А? Ну, чего молчишь?

Козлову было жарко в шинели, он опасался за свой чернеющий подбородок, боялся замполита, и тоска была в каждой клеточке его полноватого тела — ему очень захотелось выйти в спортгородок и постоять в уголке за брусьями, упершись лицом в мелкую железную сетку, хранящую январскую стужу, и моргать, дышать, смотреть на ворота гарнизона, пропускающие машины, и, когда дневальный зазевается, можно будет увидеть кусочек жизни: редких прохожих, апельсиновый бок замызганного автобуса и что-нибудь еще, если повезет, посмотреть фотографии сына, попытаться услышать его голос, увидеть, коснуться, заплакать…