При допросе с пристрастием призналась, что Сталин не производил на нее «кровавого впечатления», и вдруг попыталась ответом на непрозвучавший вопрос угадать мой главный интерес:
– Мы просто хорошо жили…
– Выпьем кофе?
Ухоженная, крашенная в черное женщина. Быстрая речь с заметной запинкой, когда точным английским словам приходилось, уважая происхождение собеседника, подбирать русские пары, страдавшие приблизительностью, – в эти мгновения она взмахивала руками, и проницательный гость угадывал иноязычное детство, прячущееся за дипломом преподавателя английского языка. По телефону я обещал Эре Павловне разговор только про одноклассницу – дочери резидента советской разведки, известного в США как начальник сельскохозяйственного отдела советского павильона Всемирной выставки «П.П.Кларин», он же «Лука», хотелось заранее определить, куда будут долетать осветительные ракеты. Я глотком осушил кофейную чашку, Эра Павловна ожидала ученика в свою квартиру на Фрунзенской набережной. Ей нельзя было дать больше пятидесяти пяти, я думал: вот так бы выглядела Нина, если бы ей не выстрелили в голову.
– Уманский выглядел образцовым дипломатом – воспитан, эрудирован, элегантен, такие волнистые, красивые волосы. Раиса Михайловна Уманская была некрасива, но хорошо сложена. Самой некрасивой из жен советских дипломатов оказалась англичанка «мадам Литвинова» – просто лошадиное лицо, прямо мастодонт – крупная, высокая, плохо говорила по-русски.
Жили Уманские в посольстве, повариха-негритянка говорила «пирожки» с ударением на «о». Будущего министра Громыко я помню худым и черноволосым, жена его, Лидия Дмитриевна, небольшого роста, происхождения вроде из Рязани, смазливая, но совершенно необразованная, наши дипломаты хватались за головы, когда ей надо было давать интервью. Маме приходилось заучивать с ней ответы на ожидаемые вопросы. Журналисты спросили, велика ли их квартира, Лидия Дмитриевна ответила: в одной комнате едим, в другой спим.
Познакомились с Ниной и подружились в пионерском лагере для советских дипломатов – жили в одной комнате. Она рано оформилась, хорошая фигура, заплетала две русые косы.
Мама говорила: смотрите и запоминайте, самое большое богатство – это впечатления, на это денег не жалели.
Не сидели на макаронах, как некоторые! Не скупали серебро. Из богатств вывезли только пианино «Стейн-вейн». Мы с Ниной любили бродвейские театры, большой теннис и крикет, катались на роликах в Центральном парке, очень увлекались комиксами про супермена.
Мы знали, что на Родине голод, продовольственные карточки, но очень скучали и рвались домой.
А потом они уехали, и мы не переписывались…
– Как вы узнали, что Нина погибла?
– Сначала я узнала о назначении Константина Александровича в Мексику и страшно обрадовалась – теперь-то увидимся! А следом эта страшная весть… О смерти на почве романтической и юношеской любви. Отца как раз перевели в Мехико-сити, и мы с мамой, возвращаясь в Москву, заехали его навестить. Раиса Михайловна приехала в ужасном состоянии, ее везли практически без сознания, на снотворных… Бесконечно повторяла: я приехала сюда только потому, что я жена посла и должна выполнить свой долг. Когда я вернусь в Союз, я жить не буду! Разбор вещей Нины стал для нее страшной пыткой. Родители решили не пускать меня на глаза несчастной матери, чтобы не напоминать об утрате – мы с Ниной немного похожи. Я единственный раз вышла на люди, когда в посольстве показывали фильм «Великий диктатор», и я знала, что Раисы Михайловны нет в зале. Но, оказалось, она, когда уже погасили свет, пришла и заняла место прямо за мной. И в середине фильма я сказала: «Как же Полетт Годар похожа на Нину!»
Раиса Михайловна молча встала и вышла из зала. Насовывая черные кроссовки, подразбитые футболом, я спросил единственное, что меня слегка волновало:
– Говорят, в Москве Нина выглядела… так… Немного… высокомерной.
Эра Павловна отбила мячик без паузы:
– Это, наверное, так выглядело отчуждение от множества незнакомых людей. И неведомых обстоятельств.
Беда, если не дотерпят до весны мои зимние ботинки. Я рассматривал их в метро. Обувь рабочего, строителя – соляные разводы, ветхие шнурки, вмятины и потертые шишки. Уже не оставишь в богатой прихожей. На левом присохла грязь березовым листиком. Сколько ни сковыриваешь, ни трешь о сугроб – появляется заново, и опять на левом.
Я подсчитал дни до весны. Я помечтал о рабочем кабинете с просторной приемной – секретарь по утрам приносит жасминовый чай «Выбор невесты» из чайного бутика на Гоголевском бульваре и отрывает лист в календаре «До весны осталось…». Надо смотреть вперед! Но там, впереди, нет оживших фотографий одного мальчика и его незабываемого мира, нет «белого налива», ледяной чистой воды, и девушек, и поцелуев в подъезде, и молодых родителей. Там. Там… Я вылез из радиальной «Октябрьской» и побежал за троллейбусом, и протиснулся поближе к кабине: один билет – и проверил себя: суббота?
Судя по тому, что «Народный музей „Дом на набережной“» открывался для посещения лишь дважды в неделю – в субботу и среду на два часа, – почти несуществующая частная жизнь вождей русской революции больше никого не интересовала. Лишь две жирные аспирантки, бесполые и англичанистые, молча и мрачно похоронными шажками переступали по трем большим комнатам, схватившись друг за дружку, – под музей отдали квартиру на первом этаже. Они оробело рассматривали предметы повседневного быта знатных людей русского племени, образцы одежды и кухонной утвари времен сталинской тирании, но всюду им почему-то мерещилась кровь, почерневшие, неотстирываемые брызги.
Я, не отвлекаясь на коврики, сабли и фарфор, прошел на бывшую кухню, где над картотеками жильцов кружили, каркали и поклевывали друг друга четыре музейные старухи.
– Извините, я хочу посмотреть все, что у вас есть по семье Константина Уманского.
Они смолкли и с усталой враждебностью слетелись вокруг меня.
– У нас вход бесплатный. Но принято что-нибудь покупать.
Я отсчитал мелочь и приобрел ч/б брошюру «Константин Уманский 1902–1945. Серия „Они жили в этом доме“, на одной скрепке, восемь страниц формата сигаретной пачки с двумя фактическими ошибками в тексте.
– Зачем вам Уманский? Почему, например, не наши отцы?
Я коротко соврал про многотиражку института Латинской Америки, юбилейный номер, меня послали, я должен, кто, как не вы, – старухи пихнули вперед дежурную в красной безрукавке, и та пустилась пересказывать мемуары Эренбурга с чудовищными наростами к застрявшим в памяти крупицам, ежеминутно принуждая меня записывать.
Старухи не привыкли рассказывать, они показывали себя, им казалось более чем достаточным представиться с особым ударением на отчество и фамилию и своим наличием подтвердить: да, то великое происходило здесь. Они собирались два раза в неделю охранять свое золотое детство, память старых большевиков, людей на общей фотографии с Лениным, называя их «папа» и «мама», хранили время императора, упавшее в цене, и я смешил их своими картой, компасом, лопаткой. Где хранятся настоящие сокровища, знали только они, как знали и то, что эти сокровища никому не нужны, они надеялись – «пока». Спорить не о чем, секта не нуждалась в пополнении: мой дед колхозный плотник, а не нарком, я не жил в этом доме – и ни на что не имею права.