Каменный мост | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Вот об этом, должно быть, часто думал Рузвельт. Русских президент не понимал. Император (до поры мало думавший об Америке) заметил этот мозговой изъян, но не торопился включать освещение, этим, в конце концов, можно пользоваться, и, разговаривая с русскими, Рузвельт продолжал блуждать среди пугал, чучел и теней. За обедом в Ялте президент оглянулся, словно потревоженный чьим-то боковым тяжелым взглядом, и спросил: а кто сидит за обеденным столом напротив Громыко (Андрей Андреевич использовался только в качестве ориентира). Император пригляделся и опознал: «А-а… Вот этот? Как же вы не знаете. Это наш Гиммлер». Напротив Громыко обедал Лаврентий Берия.

Первые ходы фигурами. Президент двинул в красную Орду, на остров людоедов Уильяма Буллита. Император ответил Трояновским, «старым большевиком».

Посла Буллита в Москве надули: с аэродрома волоком на банкет, в тепло-уют, на мягкие диваны, в кремлевскую квартиру маршала Ворошилова; закармливали, поили, его полюбил каждый, вечер и ночь его вращало и кружило розовым цветком посреди хоровода «главной банды»; ради него, американского гражданина, вдруг собрались все основные убийцы миллионов и особо отличившиеся маньяки мировой резни богатых, и все они до одного вдруг показались хмелеющему послу «умными, энергичными, опытными людьми», «удивительно проницательными», «с чувством юмора»; примечал он «красивые лбы», «чудесное самообладание» и «доброту», в хозяевах умилительно сквозила «забота о благосостоянии трудящихся»; ему подливали, из глубины сердца звучал следующий тост, и посол отчетливо понимал, упираясь затылком в ковер: он, именно он покорил собственным обаянием и обаянием американского процветания без исключения всех, и отныне ему предстоит взвешивать и определять судьбы мира вот с этими своими новыми друзьями, славными парнями, маршалами и наркомами, акционерами одной шестой… Он вдыхал и выдыхал радуясь – невероятно удачное начало! Но вдруг полыхнул свет: прямо к нему двигался, не касаясь земли, император, живой, осязаемый, нестерпимо настоящий, огненным куском плоти, шаровой молнией, зависшей посреди гостиной, обдавая отпрянувшие лица подземным жаром, и хлынули слова. «Я хочу, чтобы вы поняли: в любое время, днем и ночью, если пожелаете встретиться со мной, дайте знать – я приму вас тотчас», – произнесло Высшее Существо, для которого до этой минуты не существовало никаких послов никаких стран и никаких полномочий, но Буллит из США – существовал!

И не просто существовал – провожая гостя к дверям (не ради мертвых правил), император прошептал ему на ухо: что хочешь? что для тебя сделать? Да, я серьезно спрашиваю (прерывая ответные блеяния: да я не решаюсь… да я стесняюсь… вы и так слишком добры), давай! без стеснений! желание есть? может, мечта какая? ни одна душа на свете (при чем здесь дипломатия? обижаешь! мы же друзья!) не дорога мне, как твоя, сделай мне одолжение – попроси! И мировая история трехцветной кошкой грелась у Буллита на коленях, и (хотя что-то трепыхнулось, что-то по-зимнему тронуло затылок: не проси; что-то такое подвсплыло в памяти черной корягой, предостережения чьи-то, инструкции принимающей стороны) он жахнул: да, есть одна вещь, которую я хотел бы получить (точно так выразился американец – «я хотел бы получить») – дайте мне землю, пятнадцать акров земли на Воробьевых горах (намечали там храм Христа), а мы отстроим там посольство Америки (признаться, с президентом на пару намечтали такое, присев на дорожку), и поплывет оно величественно над вашей стороной кусочком Америки (в стиле особняка Джефферсона, автора Декларации), в любую погоду видное отовсюду, выше всех, навсегда – в небе, над Москвой и Советским Союзом. Мне эту землю… Дайте!

«Она ваша», – сказал мастер и хозяин времени и земли.

И внезапно отвел протянутую для прощального пожатия ладонь, схватил голову Буллита обеими руками, и поцеловал посла взасос, и не отпускал, пока не добился ответного лобзания, и – отпустил. И надутый шарик полетел – обмирая, блаженствуя, всхлипывая и выписывая пьяные кренделя, потея от тепла человеческих сердец, и с губ его слетало: «Невероятно… Невероятно!» Он так и ходил улицами, гостиничными коридорами, возился в постели, переворачивая подушку прохладной стороной, и не мог уснуть: вот все это только что произошло именно со мной, это я, я никогда не стану прежним, сверхприбыльное, фантастическое начало! – его распирала сила, он думал о равнинах Европы, его заботили Балканы, угрозы Японии, недолгая дружба Германии и Польши – Тихий океан! – овцеводы с нижнего Дуная (как выражался Бисмарк, но теперь другим великанам предстоит мирить цыган). Планету переполняло несделанное… Буллит разбудил секретаря: пиши! – и диктовал посреди ночи, прерывая собственные изумленные паузы: мой президент! Я только что из Кремля, добился поразительно многого, – и земля подрагивала под его ногами, шевелились волосы на макушке, и лампа до утра не гасла, словно в хижине первого миссионера, обожествленного туземцами владельца будильника и патефона.

Уильям Буллит, первый посол США, прожил в Империи еще три года. Больше тысячи дней.

После той первой ночи его ни разу не приглашали в Кремль. Он ни разу не говорил с императором (даже по телефону). Ни разу не видел его, и даже издали, даже на общем приеме – ни разу. Ни маршала Ворошилова. Ни «президента СССР» Михаила Калинина. И вообще – ни одного из своих новых друзей. Его забыли. Жизнь Буллита в Империи потеряла смысл, он не отражался в зеркалах, сквозь него проходили взгляды… Он стыдился первого своего ночного восторга, несовершившейся своей жизни и порой, я уверен, задумывался: а взаправду ли все это случилось с ним? Ведь ни зарубки на дереве… Ни воронки от взрыва… Только надиктованное пьяными словами письмо. Буллит страдал. Он маялся. Невероятными усилиями он останавливал на себе свинцовые очи мелких служащих, и вознелюбил русских, и жил скучной жизнью клеточного попугая, кастрированного кота. Спасаясь от надвигающегося безумия, обучал красных кавалеристов игре в поло – обучение закончилось, как только командиру засветили мячом в башку. Раз в год на пятнадцать минут его принимал Молотов и зачитывал, еще глубже погружая рассудок посла во мрак, позапрошлогоднее «коммюнике», буква в букву. Посол приходил небритым. Внезапно взмахивал рукой, передвигал на столе не принадлежащие ему предметы. Душно расстегивал пуговицы, пытаясь прорвать пелену собственного несуществования, и, наконец, как-то выпалил, едва не заплакав: «Наше сотрудничество – маленькое и слабое растение, не надо мочиться на него». Молотов дочитал свое и – не подняв лобастой головы: «До свиданья».

Трояновскому же выпали в Америке тихие годы: взаимное возбуждение прошло, кредитов не будет, говорить не о чем, – но нужной Инстанции сверхпроводимости посол не показал: ему постоянно без разрешения что-то казалось, он не к месту употреблял «я думаю, что…» и отсылал искренние письма, сохраняя в физиономии некоторую неповторимость; он нравился Рузвельту и советовался с водителем-негром, как распутать американо-советские затруднения (если не вранье, если не отголоски легенды о Рузвельте – будто бы тот оттачивал речи на простом маляре, подновлявшем Белый дом). Литвинову хотелось отправить в Америку из «плеяды», своего – и они с Трояновским сразились, как сражались в империи все – лицом к императору.

Литвинов: «…это не первый случай недисциплинированности Трояновского и игнорирования директив… Если Трояновскому вовремя не будет сделано внушение, то мы не ограждены от дальнейших крупных неприятностей с Америкой».