– Совсем нового ничего. Я тут просто почитал немного, под другим углом зрения… Первая биография Литвинова, что написал Шейнис. Нормальная советская книга. Но все, что касается нашего клиента, изложено странно. Это мы сразу заметили. К Шейнису появились вопросы. Но биограф давно умер, и жена биографа недавно умерла. Вопросы остались. – Следователи сидели молчком, рассматривая мою наружность. – К чему вообще упомянут Уманский? Человека забыли, сорок лет никто нигде не вспоминал, в написанной биографии Литвинова Уманский не играет даже ничтожной роли. Но его вписали, поверх всего. То есть проявилось какое-то личное отношение. Чье? Шейнис не видел ни Литвинова, ни Уманского, но личное отношение в написанном присутствует. Если все сложить, то отношение такое: очень заинтересованное внимание, прячущееся за осуждение. И это настолько важно для автора, что даже главную сцену биографии – Сталин и Молотов принимают Литвинова в Кремле, достают из помойки и направляют в Штаты – Шейнис описал так, словно смыслом этой встречи стало другое: Литвинов делает все, чтобы сохранить Уманскому свободу и жизнь, ничто другое, если верить биографии, старика не волнует. Но это же бред! Что Шейнис хочет доказать? Что так за Уманского переживает? Да и при чем здесь сам Шейнис?
– Давай-давай, – сказал Боря, – я тебя предупреждал.
– Шейнис писал с чьих-то слов. Дочь Штейна показала, что он встречался с Петровой, про Уманского и Литвинова рассказывала она. Выходит, Шейнис перенес невольно в биографию Литвинова ее интонации, ее отношение, ее личный мотив, хотя сам мог и не понимать, в чем он заключался.
Следователи не молчали, кто-то спросил: ну и в чем?
– Сейчас станет понятно. Я прочту неправду, мы однажды читали, но теперь это надо услышать как ее голос – первое, что к нам донеслось достоверно, лично от Таси. Сидят втроем: Сталин, Молотов, Литвинов. Вдруг Литвинов задает невероятный вопрос: а что будет с Уманским? Подстроено так: Литвинов ставит условие – я сделаю важнейшую для нашей победы работу в Америке, за это пощадите Уманского, больше ничего не прошу. Сталин: дадим ему какую-нибудь работу. Молотов: Уманский без дела не останется. Вожди растеряны, уклоняются от обещаний, они пробивают, насколько для Литвинова это важно. Но для Литвинова – так хочет, выходит, Тася – важнее ничего нет, и он, рискуя только что вытянутым выигрышным билетом, прессует: значит, Уманский останется в Наркоминделе, членом коллегии? – прямо диктует, куда Уманского назначить, это его цена. Почему Тася придумала эту должность? Она знала, кем назначили Уманского на самом деле, и ей было важно представить: это не милость Сталина, это Литвинов устроил. То есть не только жизнью, но даже должностью ее Костя обязан самоотверженному старику. Да, членом коллегии – это говорит Сталин, не нарком, это Тася придумала для правдоподобия. Молотов не мог решать; уступать или нет, решал только Сталин. Вот и все. Больше, по ее желанию, Сталину, Молотову и Литвинову в октябре 1941 года поговорить было не о чем. Она хотела, чтобы в истории все осталось именно так, как она зачем-то придумала. Но, закончив плести сеть, продиктовав Шейнису, как написать, Тася почуяла горечь от того, что в той, прошедшей жизни она присутствовала всюду, но никто из этого времени ее не видит, ничего не останется от нее, теперь уже старой женщины. Несвойственная слабость овладела ею, и вдруг она добавила: напишите вот еще что. Литвинов: кого я могу взять с собой? Закончив с Уманским, Литвинов берется за свое кровное, что болит лично у него, свое последнее желание. Он спрашивает не про жену, с этим и так ясно, он спрашивает про нее, Петрову. И Сталин мог спокойно ответить без единого уточняющего вопроса: берите кого хотите – лишь в единственном случае…
– Если у него была информация, о ком пойдет речь, – подсказал Гольцман.
– Да. Да. Обыкновенная женщина бы продолжила: он меня и взял. А Тася смолкла, ей хватило того, что Сталин про нее знал… И Шейнис невольно замолчал, хотя логичней было продолжить, кого же выбрал при такой свободе Литвинов. Мотив Петровой теперь открыт. – Я заткнулся, уж больно дрожал голос.
– Она оправдывалась!
Секретарша, притаившаяся в дверях, сама смутилась от своего вопля и прихлопнула рот ладонью. Алена безобразно вздрогнула от неожиданности, обернулась, пролаяла:
– Закройте дверь! Это не ваше дело! – Поискала одобрения у всех, судорожно достала сигарету и обернулась опять: – Машенька, ради бога простите, вы просто нас напугали… Прошу вас, не делайте так больше, ох… – Погладила под левой грудью, и заставила себя рассмеяться, и закурила, украдкой оглядываясь, словно пытаясь поймать, что же изменилось в кабинете.
Миргородский бесцветно порассматривал меня, как подымающиеся со дна реки пузырьки, кому-то сокрушенно кивнул за окном, выхватил из вазы яблоко и вгрызся в него так, что заблестел подбородок, брызги летели на стол. Гольцман закончил рисовать стрелочки и прямоугольники, привычно загораживаясь ладонью, спрятал бумаги в папку, папку завязал, в кабинете он ее опечатает, и ушел сказать секретарше что-нибудь ободряющее, пробубнив нечто похожее на «соображения доложу» или «скорей погляжу».
Моя недостижимая мечта – уходить с работы одному.
Боря непрожеванно спросил:
– С Португалией смотрел? Педерасты! Вот тебе и твой Смертин. Провоцировали они его! Поедешь отсыпаться?
– Пусть водитель идет в машину. – Секретарша ответила «я поняла» и отключилась. Я разорвал донесение и заглянул под стол в поисках урны – уборщица все время задвигает в разные углы, постоянно бросаю мимо.
– Давай я тебя подвезу. – Не услышав ответа, Алена сгорбилась и жалко позвала: – Миргородский, ми-илый! Только вы здесь добрый. Объясните и мне. Что случилось с этой Тасей?
– Она оправдывалась! – огрызок просто вылетел из Бориной пасти. – Ты не поняла?! Костя ей впаривал: люблю, а жениться не могу – дочку жалко. И дочь, как по заказу, убили. Она Косте: бедный ты… жалко девочку, но теперь – женишься? Как же ему вывернуться? Да только так: а что ж ты, милая, осенью сорок первого за меня не шла, тогда нам никто не мешал и дочка торчала в Штатах? И ты была свободна, и я сидел в Куйбышеве и ждал назначения… или что расстреляют. А ты повернулась и улетела с Литвиновым, тогда не захотела, кто ж за такого пойдет?! А я страдал, у меня, может быть, сердечная мышца разрывалась. И вот она, наша Тася, через Шейниса и отвечает, может, сразу не нашлась, пока летел, пока взрывался, уже потом додумала и отвечает: как ты смеешь сравнивать себя с Максимом Максимовичем? Литвинов спас тебя, Костя! Ты учителя предал, а он простил… Сталина не побоялся, это он ради меня, как ты не понимаешь?! Какая на хрен Мексика тебе бы светила, если бы не я, любимый… Не тебе, милый, меня упрекать… Вот это она и твердила.
– Она… – Алена не сообразила, чем продолжить, но Миргородский пьяными зигзагами и без посторонней помощи двигался к своей цели:
– Спала с Литвиновым. С народным комиссаром иностранных дел Советского Союза. Не только! Как считает наше руководство, она его любила. Ты не поняла?
– Но это… Боря, Литвинову в сорок первом году было шестьдесят пять лет!