Икс | Страница: 16

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— И что, как есть правду описываете? — спросил Иващенко с нехорошим опять же прищуром. Тут Шелестов разозлился. С чего это он так на него смотрит, или не читал первый том «Порогов»? Первый том «Порогов» читали все. Сам должен понимать, правда или нет.

— Правда, дорогой товарищ, — сказал Шелестов с искусственной, подчеркнутой задушевностью, — она ведь как земля, так? Из которой, собственно, и растут розы. Вот перед нами мы имеем землю, почву, разнообразный перегной. Навоз имеем — я ведь вижу писательским глазком, что тут у вас не без навозу. Торф, опилочки. А на всем на этом вырастает прекрасный, можно сказать, цветок, Пурпурное Сердце или Роза Люксембург. Вот так и мы, писатели. Мы те же агрономы. — Славно вышло, подумалось ему, теперь уж он не только на бумаге, а и в устной беседе выдавал подчас мысли о-ого-го, внезапные для самого себя, словно диктовал кто. — Мы берем, значит, грубую, земляную правду, еще и с говном, и выращиваем из нее жаром наших сердец прекрасную розу. Вот эта ваша роза — разве она пахнет правдой? — Он указал носком сапога на Пурпурное Сердце. — Она пахнет жизнью, всей радостью, но и немного, конечно, говном. И это, может, в ней ценнейшее. Вот так бы я вам ответил бы.

— Вот как? — спросил Иващенко. Он совсем не разозлился на упоминание навоза. — Это вы любопытно. У меня как раз под Белой Церковью интересный разговор вышел. Тоже… про цветы. Я, может, тогда и подумал: будет мир — непременно стану выращивать розы.

— А с кем разговор? — живо заинтересовался Шелестов. Он еще по газете помнил, что, когда собеседник начинает раскрываться — иногда по самому случайному поводу, — тут и прыгай на него.

— Да так, — неопределенно сказал Иващенко. — Пойдемте, пообедаем. Вы насчет окрошки как?

— Окрошка — отлично! — с деланой бодростью воскликнул Шелестов. — Окрошечка! Кроши, как говорится, гада!

Он думал сделать Иващенке приятное — в паре очерков о нем, которые он просмотрел, вдумчиво готовясь, упоминалось его любимое «Кррроши!», вселявшее в сердца бойцов беспримерную отвагу, — но Иващенко глянул на него с неожиданной тоской, даже и мукой, словно пощады попросил. И на секунду проступило в его лице с седеющими усами и бронзовыми, словно твердыми щеками нечто сельское, давнее, агрономическое, будто и в самом деле в роду у него были сплошь земледельцы, а краскомом со знаменитым «Кррроши!» стал он по горькой случайности. Иващенко хотел что-то сказать, но отвернулся и закашлялся.

— Да, — сказал он, отдышавшись. — Пойдемте, покушаем.


Подавала жена Иващенки, скромная, молчаливая, очень молодая. Шелестов ею залюбовался — лет через пять красавица такого склада наверняка отяжелеет, но сейчас, в двадцать, двадцать два самое большое, она умиляла, сказал бы он, молочно-восковой спелостью. Молочно-войсковой, подумал он: такие любили военных. Под зорким его глазом — чисто писательское, никакой похоти, — она смутилась и нежно заалела.

— Вот где роза, — сказал Шелестов, осмелев и кивая вслед красавице, когда она вышла. Иващенко, против ожидания, — это такая была проба, — кивнул задумчиво и почти благожелательно.

— Я первый том прочел, — сказал он после недолгого молчания, когда оба с наслаждением хлебали ледяную окрошку на неожиданно сладком квасе, с ломтиками ветчины, с укропом, с густой желтоватой сметаной. — Интересно.

— Спасибо, — сказал Шелестов, ожидая, куда вывернет похвала. Он уже понял, что с Иващенко надо разговаривать осторожно.

— Ну и вот, — сказал селекционер. — У меня разговор один случился интересный… не припоминаете?

— Откуда же, — не понял Шелестов.

— Все оттуда же. Под Белой Церковью как раз. Пленный один попался… лллюбопытный. И вот он сказал, — Иващенко продолжал тянуть свои паузы. — Он сказал как раз, что красные там, белые… все это так, временно. Что в одной семье есть красные и белые, и семья потом по-живому срастется. Что мы и имели многократно.

— Это и я наблюдал, — кивнул Шелестов.

— А важно, — не слушая, продолжал Иващенко, — что есть абсолютная красота. Он так сказал. И вот ради абсолютной красоты… какая есть в оружии, скажем, или в крови там, или в поле перед атакой, — он, стало быть, воевал. Они все в плену говорили, что они противники войны, что, будь их воля, давно бросили бы оружие и все такое. Человек ради жизни своей чего не скажет. Но этот очень интересно говорил, не находите? И я подумал тогда, что когда кончится… ну, это все… что я буду тогда заниматься абсолютной красотой, а она не в людях. В людях нет ее. Она есть в цветах. И вот я занимаюсь цветами, а как и чего там воевали — кому сейчас нужно?

— Не скажите, — начал было Шелестов, но Иващенко его остановил.

— И поскольку, — тяжело сказал он, кирпично краснея, — я тому офицеру… не станем уточнять, чего там дальше… поскольку я тому офицеру в некоей мере обязан, и даже сохранил ему, так сказать, жизнь в рамках революционного милосердия, так? — то я, конечно, ничего про вас говорить не стану.

— Чего? Кому?! — не понял Шелестов.

— Ничего и никому. Говорить я не стану. Но вас я со своей стороны прошу… Вы проверили? Убедились? — спросил он с неожиданной злостью. — Устроились? Я очень рад, что же. Но со мной вы эти тити-мити даже не вздумайте. Я цветы-то развожу, а все-таки я комбриг Иващенко. Поняли?

— Я никогда, я что же, я не сомневался…

— Ну и хорошо. И никому не скажу. Но вас, уважаемый товарищ писатель, — он странно выделил «товарищ», — я тоже от себя убедительно попрошу, чтобы никаких… вы поняли?

— Да каких же?!

— Таких, что совесть мою революционную испытывать не надо! — крикнул Иващенко. — Цветы цветами, но я вас попрошу со своими вопросами… идите вон в партархив.

— Ну так что, мне уйти? — оскорбился Шелестов, не понимая причины этой вспышки.

— Зачем же уйти, — миролюбиво сказал Иващенко. — Кушайте. Еще будет свинина.

Остаток обеда прошел в разговорах о необязательном. Шелестов оставил расспросы, никаких попыток разведать подробности более не делал и тянул время до отъезда. Обратный поезд был у него в шесть сорок пять, Иващенко проводил его до леска, за которым слышались гудки и перестуки со станции. У леска они остановились, Иващенко все похлопывал себя по голенищу.

— Это московский скорый, — сказал он, когда за лесом опять быстро и дробно прошумело.

— Да, — согласился Шелестов, словно ему было дело до московского скорого. — В столицу, значит.

— А вообще, — сказал вдруг комбриг, — я и правда думаю: без человека… без человека гораздо красота совершеннее. Вам виднее, вы — писатель. Но вот посмотрите: лес, небо. — Он указал прутиком на золотящийся запад. — И тут мы вот с вами. Я так понимаю, что человека надо убирать.

— Ну, вы в этом направлении поработали, — сказал Шелестов с внезапной обидой. Он день потратил черт-те на что, а сейчас всякая минута была на счету, книгу ждали, и сколько он бы написал за этот день, пока обедал дурацкой комбриговской окрошечкой! Он лучше, вернее бы написал, чем любая правда, и все поверили бы, что было как у него в «Порогах», а не как у комбрига в его скучной настоящей Белой Церкви.