При виде «китов» Терещенко смягчился; он искоса осмотрел щук и пробурчал:
— Всего-то пару вытащил, а хвалится…
Четверть часа спустя «Москвич» уже дымил курсом к дому. Дядя Валя сидел, развалясь на переднем сиденье, прихлебывал из своей фляжки и рассказывал Терещенке об урагане и подвигах Петровича. Тот слушал, поглядывая на Петровича в кабинное зеркальце. Когда дядя Валя замолчал, Терещенко переспросил строгим голосом:
— Значит, говоришь — герой?
— Орел-пацан, — подтвердил, улыбаясь, дядя Валя. — Наш человек.
— Угу, — прогудел Терещенко, и усы его слегка раздвинулись. — Его и видать.
Неожиданно огромная ручища протянулась на заднее сиденье, нашарила там Петровича и ласково потрепала по волосам:
— Стало быть, в Генриха пошел.
Того же дня вечером он сидел в домашней ванне и «отмокал», борясь с накатывающей дремотой. Волжские стихии все еще шумели в его голове. Пережитые события и увиденные картины набегали друг на друга, мешались и начинали подтаивать в теплых дуновениях приближавшегося сна. А вода в эмалевых берегах была желтоватой и привычно пахла хлоркой. Рядом на полке лежали игрушки, с которыми Петрович обычно купался: два пластмассовых кораблика и деревянная рыба с резиновым хвостом. Ему показалось странно, что сейчас его придут мыть и вытирать — как маленького. Его, которому сам Терещенко пожал на прощанье руку… А впрочем, — подумал он, — пусть моют, если хотят; оно даже и приятно…
В эту ночь Петрович спал необычайно крепко и проснулся поздно. Утром он с похвальным аппетитом позавтракал и не мешкая отправился во двор. Сережку-«мусорника» он нашел за любимым его занятием: поджиганием в канавах тополиного пуха. Увидев Петровича, Сережка оживился:
— Здорово, паря! А ты чего на улку не выходишь? Болел, что ли?
— Ничего я не болел… — Петрович усмехнулся. — Я на рыбалке был. С ночевкой.
— Ух ты! Везет… — Сережка завистливо вздохнул. И добавил: — Хорошо, когда батя есть, не то что у меня…
Дом, где располагалась парикмахерская, был самым заметным в районе. Причина проста: выстроенный буквой «г», он имел в углу своем высокую башню с прилепленными к ней украшениями-колонками. Зачем нужны были эти колонки, сказать трудно, башня же предназначалась для высматривания в небе вражеских бомбардировщиков — ведь дом был построен сразу после войны. Бомбардировщики, к счастью, так и не прилетели, а башня получила прозвище «бабкин зуб» и осталась торчать если не памятником, то приметой своей эпохи. Была от нее, впрочем, и практическая польза: башню венчала большая антенна с двумя красными фонариками, так что даже если один из них перегорал, другой все равно помогал горожанам в их вечерней и ночной навигации.
Однако главным достоинством башни был, конечно, лифт. Катанием в лифте — только этим обязательным аттракционом Генрих мог заманить Петровича в парикмахерскую. Нехитрое чудо вознесения казалось Петровичу упоительным. Башенные этажи один за другим плавно проваливались, пока подрагивающая кабина не доставляла их на самый верх. Выйдя на застекленную площадку, Генрих с Петровичем подходили к окну. Почему-то всякий раз они заставали на площадке задумчиво курящего мужчину. И всякий раз Генрих считал нужным пояснить ему, будто извиняясь: «Вот, приехали посмотреть…» И мужчина понимающе кивал. Вид из башенного окна захватывал дух и не переставал изумлять. Генрих показывал: «Вон наш дом… Вон твоя школа… А там — видишь? — парк, где ты гуляешь…» Оказывалось, что все дома, все знакомые Петровичу места теснились на маленьком пятачке пространства, а дальше… дальше другие дома паслись бесчисленными стадами, и заводские трубы завешивали дымом совсем уже немыслимые дали. Масштабы города особенно впечатляли вечером, когда его обметывало словно мельчайшей фосфорной сыпью. Светящихся точек было гораздо больше, чем звезд на небе, причем не надо было задаваться вопросом, есть ли жизнь в этом космосе. Петрович знал: разумная жизнь теплилась за каждым даже едва различимым окошком.
Однажды Генрих, ткнув пальцем туда, где курящиеся трубы росли целыми пучками, сообщил: там находится КБ, в котором работает Катя. Затем они перешли к другому окну, и Генрих показал примерно, в каком районе живут дядя Валя с тетей Клавой (там же где-то проживал и Терещенко с «Москвичом»). И тогда Петрович спросил его:
— Генрих, а где сейчас живет Петя — ты можешь показать?
Лицо Генриха омрачилось.
— Нет, — ответил он, — отсюда не видно.
Что ж; даже у башни имелись непросматриваемые зоны. Например, было сложно заглянуть отвесно вниз, чтобы увидеть, что делается у самого ее подножия. Впрочем, башня, устремленная ввысь и вдаль, наверное, не слишком интересовалась происходящим прямо под ней. Каменная пята ее не чувствовала щекотки от людского копошения — и слава богу. Длинный сквозной подъезд ее был словно нора, прорытая под корнями большого дерева. В подъезде этом пахло одеколонами и плавленым сургучом, потому что в нем располагались парикмахерская и почтовое отделение. Двери хлопали беспрерывно, лифт гудел и лязгал. Всякого входящего сюда Петрович определял без труда. Если у человека было испуганное лицо, а над ушами щеткой торчали волосы — значит, ему была дорога в парикмахерскую. Гражданин, озабоченно шаривший по карманам в поисках квитанций, сворачивал, конечно, на почту. Попадались и такие, кто просто пользовался проходным подъездом для сокращения пути, но эти старались прошмыгнуть побыстрее — как будто опасались, что их здесь поймают и постригут либо, опечатав сургучом, куда-нибудь отправят. Остриженные граждане выходили похожие друг на друга, как близнецы; они ворочали шеями и еще некоторое время восстанавливали ориентацию. Почтовые клиенты, напротив, в дверях отделения не мешкали, а сразу торопились к выходу, прижимая к себе полученные пакеты и посылки.
Во дворе дома с башней всегда было оживленно. На широкую асфальтированную площадку часто заезжали фургоны синего цвета. Тогда в полуподвальном окне почты раскрывались железные ставни; оттуда высовывался длинный язык транспортера и сплевывал в фургоны очередные порции посылочных ящиков. В шумном, беспокойном дворе не встретить было старых с малыми, зато здесь регулярно собирались мальчишки из соседних дворов и даже кварталов. По неписаному установлению двор этот считался ничьим, как бы нейтральной территорией, где все могли играть и общаться, не вступая в пограничные конфликты. Однако нельзя сказать, что здесь царило вечное «водяное перемирие»; нет — именно тут составлялись заговоры и партии, тут именно планировались боевые действия, без которых невозможна жизнь городского мальчишеского сообщества-совражества.
Сообщество это с год уже как пополнило свои ряды Петровичем, однако он был еще слишком мал и небоек, чтобы играть в нем заметную роль. Вместе с другими «щеглами» он лишь принимал подсобное участие в затеях дворовых предводителей. Хотя Петрович в то лето и закалился телом, но кулаки его были пока недостаточно тверды, а ноги недостаточно быстры — поэтому синяки и разнообразные царапины сделались его постоянным украшением.