Вот в каких смятенных чувствах вывалился я тогда из «Сырников». Однако спустя два-три дня волнения мои улеглись. Разумеется, сага о желудочном культуртрегерстве у меня не получилась, да я не шибко и старался. Аванс я потратил, как и собирался, на поездку в Чехию (чудесная страна!). Но сбегать и ложиться на дно мне не пришлось. «Сырники» какое-то время еще пытались достать меня через Дмитрия Павловича, а потом плюнули и списали, как испорченную антилопу.
В старые времена, как вы знаете, в Москве существовали так называемые «писательские» дома. Целые кварталы были писательских домов. Я не стану сейчас обсуждать этот феномен с политико-исторической точки зрения или с позиции белой зависти. Скажу лишь, что дома эти стоят и теперь и в них по-прежнему живет немало деятелей литературы. Речь, конечно, не о первопоселенцах-«совписах», облагодетельствованных когда-то партией и правительством, а ныне пребывающих в бозе или глубоком маразме. Я имею в виду их здравствующих потомков, которым любовь к литературе передалась по наследству. Эти потомки, как правило, не пишут ни стихов, ни прозы, но это даже хорошо, потому что второе их наследственное заболевание – дислексия. Что, конечно, не мешает им участвовать в живом литературном процессе. Они честно служат отечественной словесности в качестве критиков и журнальных обозревателей, всевозможных редакторов и литсекретарей, членов жюри литературных премий… да бог еще знает, в каких качествах. Это винтики, рычажки и шестеренки нашей большой и сложной литературной машины, стоящей под парами, хотя покамест и на запасном пути. А живут они в бывших писательских домах.
Но в мои намерения не входит злословить на цеховые темы. Просто мне непонятно, как они там, одни литераторы, столько лет выживают. Как еще не спалили свои филологичекие слободки, не затопили, не взорвали с помощью бытового газа. Я-то знаю, что срывать краны – любимое занятие интеллигенции. На эту тему – о кранах и интеллигенции – у меня даже есть анекдот.
Случился он не в каком-нибудь писательском гетто, а у нас в рабочем квартале, где литераторов раз-два и обчелся. «Раз-два» – это я и Саша Прут, который живет в 27-м «а» номере через два дома от меня. Саша (официально он Самуил Соломонович) работает эссеистом и литературным колумнистом в газете. Он сын другого, более известного Прута, основавшего что-то в советском литературоведении. Таким образом, Саша – настоящий филологический потомок, прихотью судьбы занесенный в рабочий микрорайон. Почему советская власть обнесла папу подобающей квартирой, я не знаю, да и не спрашиваю. Но догадываюсь, что это обстоятельство доставляет Саше тайное страдание.
Хотя назвать нас собратьями по перу можно только с большой натяжкой, мы с Прутом дружим. Даже несмотря на разницу в происхождении. Просто потому, что на всю округу мы единственные литераторы и нам здесь больше не с кем посплетничать на интересующие нас темы. Саша женат и небездетен, так что, пока Тамара меня не бросила, мы дружили симметрично, семьями. Потом на стороне Прутов образовался численный перевес и, я бы сказал, перевес интереса. Они вообразили, особенно Сашина жена Соня, что у меня случилась трагедия и что теперь меня снедает одиночество. Я и вправду после развода зачастил к Прутам, но не ради их участливых попечений, а потому, что меня как холостяка привлекали домашние котлеты. Раза два в месяц мы пили, закусывали Сониными котлетами, сплетничали на литературные темы и снова пили, уже без закуски, под уютную капель из кухонного крана. Сознание того, что не мне предстояло мыть посуду, согревало душу.
Но от месяца к месяцу капель на кухне у Прутов постепенно убыстрялась. Потом перешла в непрерывное журчанье, превратившись в раздражающий фактор. Мне даже показалось, что эта струйка стала подтачивать прутовскую семейную идиллию. Соня по временам впадала в риторику: «Неужели, – восклицала она, – неужели и в других домах творится то же самое?!»
Мы с Сашей старались уйти в разговоре от водопроводной темы, однако кран уже сам, без Сони, напоминал о себе все сильнее.
Дни и ночи на прутовской кухне звенела пресловутая струйка; сколько воды унесла она – не сосчитать. Но среди бесчисленных капель, составлявших ее, нашлась-таки одна, хоть и далеко не последняя, которая переполнила чашу Сашиного терпения. Неразличимая в стае своих подружек, она канула в окруженном ржавым ореолом сливном отверстии раковины. Случилось это ночью, когда в доме все спали. Ни Соня, ни дети не почувствовали роковой капли – только Саша. Вздрогнув, он проснулся и прислушался к доносившемуся из кухни привычному журчанию. Глядя в темноту, он вдруг исполнился неизъяснимой ненависти к старому крану, чье недержание, в сущности, имело объективную возрастную причину. «С этим надо кончать! – Саша скрипнул зубами. – Завтра или никогда!»
И вот наступило завтра. Прут снова проснулся – теперь уже обычным порядком. Утром звон кухонного ручейка был не так слышен – сливался с другими шумами пробудившейся жизни. Но Саша, как ни странно, не заспал ночного происшествия. Удивляясь собственной решимости, он полез в кладовку, где из чистой сентиментальности хранил разные вещи, пережившие свой век. Там были пишущая машинка «Олимпия», фотоувеличитель «Нева», четырехдорожечный магнитофон «Яуза» и много чего прочего. Вот среди прочего Саша отыскал желтый, свиной кожи портфель с ручным инструментом, доставшимся ему от папы-литературоведа, а тому от дедушки, киевского сапожника. Вывалив содержимое портфеля на пол, краноборец выбрал себе оружие по руке, то есть, конечно же, самый большой, самый грозный на вид газовый ключ. С таким инструментом даже хилый гуманитарий способен натворить беды.
И пробил час. Прут удалил из кухни посторонних и, растравляя в себе воинственный дух, пошел на приступ. Он наложил на кран свое могучее орудие и приналег. Безумец даже не удосужился перекрыть отсечной вентиль, хотя, как потом выяснилось, тот все равно не действовал. Бедный старый кран! В толстой шубе солевых отложений он смотрелся незыблемым сталагмитом, но оказался ломок, как трухлявый сук. Саша приналег, и – хруп! – кран остался в губках ключа, а из раны в смесителе под давлением в четыре атмосферы ударил горячий гейзер. Тут только и стало понятно, какую разрушительную силу сдерживал латунный старик из последних сил! Объятый паром, Прут бросился из кухни в уборную перекрывать отсечной – но не тут-то было! Отсечной кран был ровесник кухонного, он давным-давно закозлился и служил не более чем украшением трубы – лишь Соня иногда вешала на него для просушки половую тряпку. Отсечной кран Саша сумел только сильно погнуть и исцарапать. И это все, что он сделал, хотя сделал он все, что смог.
Я не стану живописать в подробностях последующие события и что сказали Пруту настоящие сантехники. Все равно это не получится у меня красочнее, чем у Сони. Главное, что благодаря этим упражнениям с газовым ключом Саша смог лучше познакомиться с жильцами шестнадцати низлежащих квартир. Раньше они более или менее вежливо здоровались с ним, встречаясь в лифте, однако после трагедии Прут узнал соседей с другой стороны. Но не буду входить и в эти подробности.
Несмотря на то что дело о потопе, организованном Сашей, в конце концов удалось уладить на возмездной основе, происшествие это потянуло за собой цепочку следствий. Первое, самое малозначительное, было то, что Самуил Прут написал роман. В нем повествовалось о нелегкой судьбе героя, тонко чувствующего образованного человека, вынужденного существовать в агрессивно-бездуховном окружении. Написанный в сердцах за три месяца, роман не был оценен современниками. Это неудивительно, потому что Прут и тут взялся не за свое дело, но странно, что он так по этому поводу расстроился. Не он первый, не он последний; мало ли в Москве незадачливых романистов. Штука, однако, в том, что, хотя романистов много, не все они держат литературные колонки. За фиаско с романом Прут решил отыграться на газетном поле. Его обозрения сделались остро критичными; горячая желчь закапала с его пера, заструилась, хлынула ядовитым потоком, отравляя наши вялотекущие литературные воды. Кому только от Прута не досталось! Говорили даже, что после его критики у одного пожилого автора сделался инсульт, отнялась правая сторона, и что теперь, дескать, старик вынужден учиться писать левой рукой.