— Адвокат?
— Ну да, адвокат. Дочь пишет, там полно этих геев и им нужны адвокаты. В Америке без адвоката, я извиняюсь, никто покакать не ходит.
Урбах в продолжение разговора успел разобрать часы:
— Знаешь, им надо задать хорошую профилактику.
— Кому? — рассеянно переспросил Кузоватов. — А, да, конечно… — он думал о другом: — Странно, Ёся… Ты говоришь, как будто это нормально.
— Что? Ты о пидарасе? У них это нормально. В Америке даже есть такой закон, я знаю, чтобы принимать на работу одного гомосека, одного негра, ну и там… женщину.
— А еврея?
— Нет, евреи как все идут, — Урбах хмыкнул. — Если не пидарасы, конечно.
Старики замолчали. Иосиф погрузился в работу; при этом он не мог не сопеть, но соблюдал осторожность, чтобы не сдуть чего-нибудь со стола. Его толстые пальцы действовали аккуратно и точно. Кузоватов наблюдал за ним с одобрением. Он и сам всегда любил порядок в каждом деле. Бывало, соберется починить, например, настольную лампу, так обязательно прежде примет рюмку, чтобы рука стала тверже. Газетку подстелит, инструмент приготовит, кошку выгонит, чтобы на стол не прыгнула. Жену тоже выставит в другую комнату: Даша, царство ей небесное, никогда не могла удержаться от советов. «Шибко умная была», — Трофимыч ей так и говорил. Кузоватов вздохнул… Что толку от этих советов. Дочь она тоже всю жизнь на ум наставляла, а что вышло?
Трофимыч расстегнул ворот.
— Душновато у тебя…
Урбах не ответил, занятый делом.
— А у меня, брат, тоже… дочь.
— М-м?
— Дура бестолковая… Твоя хоть с адвокатом живет, а моя… не пойми с кем — с Колькой Барботкиным.
— Может быть, у них любовь?
— Любовь, это точно. Втюхалась в этого пьяницу… подштанники его драные стирает.
— Любовь — это главное. Это вам не с геем по контракту жить.
— Как так — по контракту?
— Ты меня спрашиваешь? Мы с Мирой прожили тридцать лет безо всяких контрактов… Дочь пишет, он обязуется ее содержать и тому подобное. Я не знаю, но родители у них в этом контракте не значатся. От Гоши мы получили две посылки, а от нее только открытки: Фрида под пальмой со своим пидарасом на фоне «кадиллака»… Фрида в бассейне… Фрида на фуршете…
— Бывает… — посочувствовал Кузоватов. — Моя тоже небольно…
— Это у нас бывает, а у них так заведено! — Урбах разволновался, стул под ним рыдал. — Очень прекрасно, не надо родителей. Раз так, пусть себе сдохнут и тому подобное. Но вы мне скажите, что они сделали с любовью? Любовь к контракту не подколешь, или я не прав? Я тебе отвечу на твой вопрос: любовь они победили вместе с другими болезнями и поэтому живут так долго.
— Эк ты разошелся, — Трофимыч усмехнулся. — Смотри, со стола смахнешь…
Но Иосиф отложил работу и повернулся к нему:
— Нет, ты слушай сюда… Скоро техника заменит человека, об этом пишут в газетах Машины будут делать машины и так далее. Скотину выведут такую, чтобы сама себя пасла, я знаю, сама казнила и сама разделывала. Что, спрашивается, останется человеку? Он будет писать инструкции и контракты. Как ты себе думаешь? На свете останутся одни юристы, адвокаты и пидарасы… благодать! Господь Саваоф сойдет на землю и попросит вид на жительство. И они с ним тоже заключат, между прочим, контракт… И при чем здесь любовь, про которую ты спрашиваешь?
— Да я ничего… — Кузоватов был несколько озадачен. — Я не против… Ты сам завел про это дело. Моя дура тоже все: «любовь», «любовь»… А я ей говорю: любовь-то любовь, а расписаться надо. Хоть на алименты, случай чего, подашь… Хотя, конечно, без любви тоже нельзя: подштанники простирнуть, юриста не попросишь.
В эту минуту в окошко мастерской просунулась голова клиента. Это был Сергеев:
— Привет, аксакалы!.. Иосиф Григория, как там моя «Сейка»?
Урбах пошарил в ящике.
— На…
— Жить будет?
— Будет… хотя, я извиняюсь, но это не часы, а говно. Вот посмотри: абсолютно нельзя сравнивать… «Победа»! От любящей жены.
Шесть часов. Январское утро.
Но утро это только для тех, кто встает по будильнику: в природе еще глубокая ночь. Собаки нимало не выдохлись — их оргии в разгаре. Рыкающие, взвизгивающие стаи — ветер в ушах — проносятся, ломая кусты, пугают дворничих, и те замахиваются вслед лопатами. Собаки на бегу кусают снег и чужие холки, их брюхи и морды звенят сосульками, хвосты закладываются, отрабатывают в крутых поворотах.
Январское утро. Мороз. От фонарей в небо уходят стрелками голубые лучи. Дворничихи скребут у подъездов лопатами, и звуки эти — как вздохи астматика. Где-то далеко, а кажется — рядом, забормотал автобус — первый — он, конечно, пуст. И пусты улицы: только дворничихи и безумные собаки. Псиный запах — единственная пряность в дистиллированном воздухе.
Но вот скрипнула калитка (дом номер восемь по улице Котовского). Из калитки выехал и прислонился к забору велосипед пензенского завода. Машина стара, это видно даже в свете фонаря: заднее крыло глядит набок, как собачий хвост, колеса неодинаковы и спорят, в каком из них больше спиц. Велосипед этот служит явно не для прогулок — руль его, облупленный и пошедший старческими пятнами, прихотливо выгнут хозяином для удобства каждодневной езды.
Хрустнула цепь, снег стрельнул под шиной, тренькнул на кочке звонок, утробно звякнул подсумок, притороченный к седлу. Пензорожденный бицикл отправился в путь. Седло его не слишком отягощал сухой зад Максима Тарасыча Бурденки, нашего городского невропатолога. За спиной Максима Тарасыча висел рюкзачок, правая штанина зашпилена была прищепкой, а голову, несмотря на мороз, прикрывала лишь кепочка с ушами. Путь предстоял неблизкий — на другой конец городка, в Мадрид. Пока они ехали, на улицах стал и уже появляться первые прохожие — утренние страдальцы, бегущие по снежному первотропу. Скукоженные, несчастные, они тем не менее, завидев велосипед, почти все глухо здоровались из своих воротников:
— Здрась, Макс Трсс…
Наш Мадрид, в отличие от одноименного испанского города, пострадавшего от итало-германских бомбежек, продолжал смотреться руиной. В далеком двадцать девятом году власти разгромили монастырь, приспособив остатки под жилье для приезжих пролетариев. «Приспособив» — громко сказана просто «рассадник мракобесия» превратился в клоповый рассадник С тех пор много керосина сгорело в мадридских примусах. Пролетарии получили в большинстве нормальное жилье, но почему-то Мадрид оставался все так же полон. Жизнь в монастырских развалинах продолжалась, ползучая и неугасимая, как торфяной пожар.
Но в то раннее утро лишь два-три тускло светящихся окошка выдавали присутствие в Мадриде жизни. Да еще мерин Щорс стоял у одного из подъездов, запряженный в телегу с керосиновой бочкой. Морда его была седа от инея, а под задними копытами ароматно парила свежая куча собачьего деликатеса. Щорс кивнул Максиму Тарасычу и фыркнул, покосившись на веломашину. Подъезды в Мадриде не освещались отродясь, но Бурденко и во тьме привычно перешагнул сломанную ступень деревянной лестницы. Он поднялся на второй этаж и тихонько поскребся в драную дерматиновую дверную обивку. Дверь тут же отворилась: его ждали.