Я сижу и думаю о том, что папа, в сущности, ничем не отличается от какого-нибудь нацистского дипломата, объявленного после войны еще и шпионом, какая разница, но это не нацист, не коммунист — это мой папа, стареющий папа, папа, которого я убил в 1979 году и который мне это простил, и я вижу, как однажды в Манхейме в квартире моих друзей меня провели в дальние комнаты и там показали портрет их дедушки в полном нацистском облачении, со свастикой на лбу, под ним стоял большой букет живых цветов, который сменялся, как караул, каждый день, и мне сказали, что он принимал участие в заговоре против Гитлера, сказали благостным шепотом, и что его повесили на крюке, а для меня форма была важнее заговора — по запоздалому спасению своей офицерско-генеральской шкуры — раньше нужно было делать — до Сталинграда — потому мне плевать на жалобы немцев по поводу англо-американских бомбежек немецких городов, плевать на руины Дрездена — мне нравятся эти fire storms [15] мести, — и я не мог себя пересилить, обрести сочувствие к повешенному на крюк чужому дедушке. Когда закончилось телеинтервью, я сказал отцу о шлепанцах и он побледнел, но заверил меня, что не был шпионом. И тогда я сказал то, что думал во время интервью, считая, что только жестокость может привести к правде. Когда я оказался в Париже, я пошел к своим друзьям в «Монд». Но прежде я спросил отца:
— Ты точно не был шпионом? Отец отрицал.
— Но ты, наверное, передавал деньги французской компартии нелегально? — спросил я наугад.
— Это было. Виноградов брал меня с собой для передачи денег.
«Монд» напечатал опровержение отца. Отец был очень доволен. Я сказал ему:
— Как ты думаешь, есть ли разница между нацистским дипломатом и нацистским разведчиком?
Отец задумался.
— Мог ли нацистский дипломат быть достойным человеком, верно служа Гитлеру?
— Вряд ли, — сказал отец.
— Возьми Париж во время оккупации. Ты видишь разницу между дипломатом Риббентропа и нацистским шпионом?
— Что ты имеешь в виду?
— Для французов ты был нацистским дипломатом. Только служил не Гитлеру, а Сталину.
— Это не одно и то же.
— Ты так считаешь. Но для французов это одно и то же!
Он стоял бледный, с дрожащими губами. Ему надо было возвращаться назад в больницу. Но он был все равно рад, что «Монд» напечатал опровержение.
<>
Шпионский скандал, в центре которого оказался мой отец, разрастался. Французы вдруг прозрели. Попали в архивный департамент Министерства иностранных дел Российской Федерации и прочли, среди прочего, шифрованные телеграммы моего отца с грифом «секретно».
Кто думал и видел ли мой отец в страшном сне, что эти телеграммы 1950-х годов когда-нибудь попадут на глаза врагу, пусть даже прошлому, но всегда существующему. Тут и случился хороший Сталин: отец как исторический динозавр вступился за честь своей несуществующей родины. В шифрованных телеграммах он сообщал о численности французских войск в Алжире, о их политической чистке, о пытках, а также давал адреса американских секретных служб в Париже. Откуда это он все знал?
Французский историк Тьери Волтон подготовил моему папе приговор (с которым политически мне было трудно не согласиться): «Каждый дипломат, который встречался с политическим деятелем или журналистом, должен был обязательно представлять отчет об этом резиденту КГБ. Таким образом, любой советский дипломат, работающий на Западе, кончал тем, что становился агентом секретных служб. Так, видимо, было и с Владимиром Ивановичем Ерофеевым, который поддерживал постоянные связи с Шарлем Эрню, когда был советником посольства СССР в Париже с 19 августа 1955 года по 24 июня 1959 года».
Спасибо историкам. Теперь я знаю, в какой день я не увидел Елисейских Полей.
«Во Франции Ерофеева рассматривали как крупного знатока политической и культурной жизни страны, и в нормальных рамках своей деятельности он общался с такими артистами, как Ив Монтан, Клод Оттан-Лора, и политиками (Лео Амон, Жан де Липковский и др.) Он, например, завтракал с Шарлем Эрню 24 апреля 1957 года в ресторане „Ля Ротесри Беригурдин“».
Я живо представляю себе отца, завтракающего (в русском смысле: обедающего) в парижском ресторане с человеком, который так же ненавидит капитализм, как я ненавидел коммунизм. Когда я, аспирант Института мировой литературы, познакомился с французскими дипломатами в их московском посольстве, мне так хотелось сказать им что-нибудь антисоветское, выдать все возможные секреты, что они решили, что я — шпион и провокатор. Наивность, доставшаяся мне от отца, толкнула меня еще дальше. Я пытался внушить американскому послу, что его русский шофер непременно служит в КГБ.
Меня мгновенно вызвали в КГБ на Кузнецкий мост за мои походы в иностранные посольства, стали невнятно пугать, но к концу беседы предложили сотрудничать. Я сказал, что мне надо сообщить об этом отцу, посоветоваться. Как ни странно, это их очень смутило. Они ко мне приставали еще раза три, среди них выделился молодой вертлявый Борис Иванович.
— У нас все молодые писатели схвачены, — хвастался он. Я пропустил это мимо ушей точно так же, как все остальное, не имеющее ко мне непосредственного отношения. Мы сидели с ним за столиком в пестром кафе ЦДЛ.
— Слушай, ты мне не поможешь в одном деле?
— Ну?
— У меня сестра запуталась с одним типом в Индии. Нельзя ли через твоего отца отозвать ее?
— Она что, целка? — нагрубил я.
Он воспламенился, как мелкий оборотень. Я, правда, тоже испугался своей резкости. Но сын посла для такой сошки был не по зубам. К тому же моя жена была иностранкой, хотя и полькой, да не своей. Правда, разница между мной и Эрню была. Его завербовала болгарская разведка, ему платили деньги за информацию, а когда он потерял к болгарам доверие, его взяли русские, и в промежутке между разведками с ним четыре раза встретился Владимир Иванович. Я не знал, говорит папа, что Эрню был завербован болгарской разведкой. Странно, однако, что Эрню в конце концов стал министром обороны Франции.
Легкомысленные до стереотипности французы вдруг спохватились и отрыли исторически то, что было видно давно невооруженным глазом: Франция, отталкивая от себя Вашингтон, пересыщенная собственными коммунистами, была легкой добычей Москвы, которая запускала в Париж всевозможных «агентов влияния», и, возможно, мой папа отрезал от этого французского пирога весьма дипломатично маленький кусок. Когда французы спохватились, они выступили с разоблачением отца. Отец послал через меня опровержение в «Экспресс». Там, наверное, удивились, что он еще жив, и ничего не ответили, опровержение не напечатали, что было, по крайней мере, невежливо. Отец давил на меня, просил воздействовать на французскую прессу через моих французских друзей-журналистов. От волнения отец даже однажды пожаловался Белле Ахмадулиной.
— Что же получается, — неприязненно сказала она, выступая в роли вечной совести, — я, например, побеседовала со знакомым дипломатом по-дружески, а он сочинил донесение своим властям. Это — нечестно, я бы даже сказала: непорядочно.