Русская красавица | Страница: 19

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Потому что похожа была я всегда на застенчивую школьницу с толстыми косичками, не умела хамить людям, даже слабым и беззащитным, но не любила, когда со мной обращались как с дешевкой, кормили и требовали красоты, потому что высоко себя чту и красота моя неподвластна, ибо только та женщина может меня судить, что красивее меня, а мужчины и вовсе судить не имеют права, а только восхищаться, а что до красоты, то красивее себя не встречала. Спросят: а Ксюша? - Вот разберемся. Ксюша, конечно, красотка, я ничего не скажу, недостатков у нее, положим, нет, а то так бывает: лицо красавицы, а спина вся в угрях, я видела много таких и сожалела, а Ксюша, бесспорно, красотка, только я красавица, я - гений чистой красоты, так меня все прозвали, и Владимир Сергеевич тоже говорил: - Ты - гений чистой красоты! - то есть без примесей, но красота твоя не бульварная, не площадная, красота твоя благородная, мочи нет оторваться! - Так говорил и Карлос-посол, и среднеазиат Шохрат, но когда я ему позвонила, спрашиваю: - Узнаешь ли меня, Шохрат? - отвечает он без всякого юмора и цокает в трубку языком. Я сразу все поняла: - Ну, до лучших времен, Шохратик! - а сама чуть не плачу. - До лучших времен! - отвечает Шохрат, большой в Средней Азии человек, мы с ним на самолете одну за другой республики облетели, форель кушали, и читал он мне Ахматову и Омара Хайяма, гордясь не бульварной моей красотой. - До лучших времен! - вторит Шохрат и цокает языком, как восточные люди, обманутые в самых искренних чувствах. А Флавицкий, Станислав Альбертович, оказался в конечном счете другом: ну, зачем ему, спрашивается, чтобы я рожала? какой толк? - а он беспокоится, звонит, на консультации приглашает, и, когда Ритуля мне свое нетелефонное предложение передает, я к нему обращаюсь: не повредит ли? потому что опасалась, не будет ли это посягательством на жизнь нерожденного младенца, не пробьет ли ему череп разгулявшийся армянин? - Исключено! - отвечает мне доктор Флавицкий. Исключено, только будьте, деточка, поосторожней, случай ведь уникальный, хотя раньше говорил: никогда не рожу, и я, довольная-предовольная, улыбалась ему в ответ, только по ночам огорчалась немного, да Ксюша тоже сказала: - Не хочу! а стоматолог ее заставляет который уже год, а Ксюша крутится На сковородке и удивляется: - Ну, прямо как в Средней Азии! - И тут не выдерживает мое сердце, взрывается: выхватываю апельсин из авоськи и кидаю! - и пошла! пошла! полетели оранжевые плоды в японского подлеца и его английскую братию, в скрипачей и виолончелистов, одетых во фраки - нате! вот вам! - и стала я ими швыряться, и набросился на меня побелевший уже окончательно мой знаменитый и героический кавалер, но оттолкнула его старые мощи, так оттолкнула, что они отлетели не на шутку, и - дальше! по Бриттену, по его безобразной симфонии! пока музыка не смолкла, и воцарилась тут загробная тишина, и в ложу ворвались, как три толстые собаки, капельмейстерши, что программки за пазухой носят и налево торгуют. Я по ним апельсином влепила, и сделалось мне смешно, а в зале тишина и почтенная публика, а в ложе от меня все отшатнулись, а я с капельмейстершами завязала потасовку, не рвите! кричу, своими грязными руками мое платье! как смеете! И бьюсь в директорской ложе, как красная тряпка, и японец с интересом обернулся в мою сторону, и все англичане за ним, да тут вбежали к нам в ложу еще какие-то сильные и отчаянные мужчины, простирают руки ко мне, чтобы я прекратила, однако на глазах англичан не желают насильничать, скорее даже на мировую, манят, пока не выйду, не зря же перед началом гимны играли, а я думаю: пропадай все пропадом, буду драться! Но они все-таки обходятся по-джентльменски, видят, я с самим Владимиром Сергеевичем рядом сижу, думают: а вдруг так положено? приказ поступил обкидать апельсинами английскую музыку? - так Ксюша рассуждала, выслушивая историю и очень довольная замешательством. - Вот видишь, сказала она, ты, солнышко, смелее меня оказалась! Я бы так не рискнула - по англичанам. Красиво!

Стоит ли, однако, добавлять, что Юра Федоров, прослышав про это, прекратил со мной знакомство на основании обиды за культуру, потому что решил, что это культурный терроризм и невежество, идущее от корней души, а я вам на это возражу: гоните его подальше! И вот, представьте себе, встречаю я этого Юру в компании моих новых друзей, и он начинает меня порочить, хотя на мне уже к тому времени лежит отблеск всеобщей известности, а на нем? - Ты кто? - говорю я ему. - Ты, мразь, кто такой? - И тогда ему стало совестно, потому что последнее слово осталось за мной, как за мученицей за идею, но в этот момент Владимир Сергеевич увидел, что мне руки выворачивают и поступают невежливо волокут в коридор, а там тоже толпа, готовая увидеть и растерзать, иные во фраках, но звери зверями! Вот тогда Владимир Сергеевич как мой кавалер говорит собравшейся администрации: - Расступись! - И все, надо сразу заметить, начинают расступаться, а Зинаида Васильевна утверждает, что она, видите ли, обо мне не знала! Все знали, а она не знала! Да ведь этот эпизод стал доступен любому человеку, никогда не надевавшему фрак, а Владимир Сергеевич, мой Леонардик, взмахнул своей небольшой ручкой и говорит: - Расступись!

Они расступились, несмотря на милицию и ажиотаж в дверях, я хотела было взять с собой апельсины, но кулек из рук вырвали, и они покатились, и их тут же стали давить неуклюжие ноги многих мужчин, и Владимир Сергеевич грубо схватил меня за запястье и - на лестницу, откуда тоже свешивались разные любопытные люди, а в зале молчала музыка, и он сказал администратору, пожелавшему осудить его за спутницу: - Вы бы лучше концерт продолжали! - И администратор, догадавшись, что Владимир Сергеевич прав, побежал успокаивать японца, и японец быстро успокоился, во всяком случае, Бриттен опять витал над сводами, когда мы выходили через служебный вход, Бриттен был восстановлен, а у меня от шума голова разболелась, и я едва видела, так разболелась голова!

9

Мы медленно катимся. Мы подолгу молчим. Мы - катафалк.

Ну, думаю, убьет. Имеет право.

Он держит на отдалении белый профиль, переживает. Что, своего добилась? Нет! - отвечаю, боюсь его гнева и в восхищении, все-таки спаситель, а мог бы на растерзание, однако, вот едем. А дальше? - спрашивает Ксюша. - Что дальше? А дальше он говорит: ты, надеюсь, понимаешь, что это конец, что это, говорит, окончательно, а сам везет меня дальше, не выбрасывая на улицу. Молчу, слушаю, мигрень, апельсины в глазах пролетают, японца взгляд удивительный, косится на мое выступление, пораженный нравами иностранной державы, или почуял чего недоброе, защемление прав, но Бриттен снова витает над сводами, и все права мои при мне. Ты понимаешь, говорит, что это конец нашему договору! Я рот открыла. Ого! Ну, думаю, ловок! Ну, бестия! Не ожидала. Ни Ксюша, ни я. Тонкий мыслитель, отслоил одно от другого, а я, значит, у разбитого корыта, и пальцем тыкаю в пыльное трюмо: конец договору! Но всему остальному начало! Перехожу в иное качество, лишаюсь положения золотой рыбки, а становлюсь, выходит, дешевкой. Я рот разеваю: дивлюсь благородству и профилю, едем дальше, а он даже рад, будто камень свалился, и Зинаида Васильевна очень ликует, прослыша про весть. Ликуй, мародерка, ликуй! Только позже всплакнешь, как за гробом великого человека пойдешь не хоженной раньше дорожкой, и на холодной даче сцепишься из-за дележа с Антончиком, который мчится, мчится на похороны не то из Осло, не то из Мадрида, потому что пристроился мальчик, поклонник мой липовый, да я и сразу поняла: вшивота. А перед Владимиром Сергеевичем преклоняюсь - великий муж! Но расстроилась, узрев облегчение на бледном лице. Выкрутился! Недорого купил, и довозит меня домой, руки пахнут автомобильной кожей, где дедуля/скоротав вечерок с телевизором, спит сном праведного стахановца и вернейшего ветерана, спит и в ус не дует, что его любимую внучку выбрасывают на панель, у самого дома, и напоследок желают доброй ночи! Ну, что же, отревела свое, отсуетилась, вхожу домой, апельсины по комнате катятся мне под ноги, люди во фраках жестикулируют и с ценой у рта кричат дурным голосом, а дирижер-японец дирижерскими палочками ест холодный, свалявшийся рис, да не рис, а рисовую кашу, как будто вчера кончилась война, лежит в постели косоглазый, смотрит хитро, и катятся под ноги апельсины, а Тимофей крутится между колен и нюхает юбку, почуя родственную душу, а я говорю Веронике: - Не плачь обо мне! Не плачь! - И она зарыдала, она зарыдала, хотя была ведьма и стерва, и себе на уме, потому что мужчин до себя не допускала, и только Тимофей был в фаворе, и говорит Тимофей: - Да ладно... Чего уж там... Родственная все-таки душа, и крутится возле, нюхнул в юбку, смотрю: забалдел! - Ну, говорю Веронике, кайфовщик он у тебя! - Потрепала за ухом, взлохматила, а Тимофей скалит зубы, смеется. Только я к ней неспроста - посоветоваться пришла, чтобы благословила, И сказала она слабым голосом: - Отчего не попробовать?... Но Тимофея ты, Ира, не трожь... - А Ксюша? - выпытываю. - А Ксюша? - Молчит. Перерыв в разговоре, так и не выпытала, она не выдаст, и Ксюша тоже Ничего не промолвила, ни разу не проговорилась, невзирая на дружбу, и Тимофей глядел на нее властно, как на собственность, а меня, значит, и здесь надули подружки, Про себя отмечаю, хотя улик нет, однако мне намертво было отказано, и обидно стало нам с Тимофеем. Очень обидно. И пришла я ни с чем, с чем пришла, с тем и вышла, и Леонардик гордится размолвкой, толкуя ее в свою пользу, пожелав доброй ночи наедине с трюмо, и я бросилась к телефону, чтобы поставить на ноги всю честную компанию, да только поздно, поздно, и слышу в трубке гудки да злые разбуженные голоса извинений, что поздно, ну ладно, и осталась наедине с трюмо, тоже, в общем-то, дело, потому как лежала я маленькой девочкой и стонала, выводя вензеля и узоры, возвращаясь обратно в свой город одна-одинешенька, только я обожала Москву, поедом ела, и стонала, ища утешения в малом, но зато дорогом и единственном, но не вышло забыться, как очнулась и петь перестала, смотрю: ночь, и в небе тревожный ветер, облака сбились в тучи, тени месяца на покрывале, а в трюмо торчат мои ноги, мои ноги и мои руки, а между Ними витает оставленное лицо, и тогда я решилась, в ту ночь, затаилась и все поняла, потому что не бросит меня, а лишь скрутит и подчинит, чтобы дальше по его воле шло, на даче и здесь, в распрекрасной квартире, хозяйкой которой я вдруг увидела себя, прильнув щекой к карельской березе. Ликуй, Зинаида Васильевна! Сегодня в ночь ты можешь спокойно спать, а весть разнеслась, и на утро - да в самом ли деле? Апельсины катились, катились и докатились, только слишком долго ждать не пришлось, и пока раздавала кругом фальшивые опровержения, сохраняя всеобщую тайну, раздается звонок, и дедуля, как дрессированный попка, подбегает, кричит: на проводе! - и мне, ладонью трубку задушив: - Дома ты или нет? - Дома! дома! - Я из ванной бегу, забывая захлопнуть халат, и дедуля похож на о. Венедикта, он конфузится, скрывая глаза, пока старая нянька льет за резинку струи, потоки святой воды, да только я себя не берегла в те две недели, что растянулись на полгода, только не больно-то я себя защищала, я русалочьей жизнью жила, из ванны в ванну переплывая, смущая лемуров с отменными мордами, вспомнить жутко, главарь автосервиса по утрам из постели распекал подчиненных, а Ксюша далеко, и Риту ля лечила болезнь, понимая, что фирмач заподозрил недоброе, гной на трусах, смага на губах - отлетел на родину, и всю землю заполонили японцы, так что Ксюша клялась и божилась, живя в Париже и называя его японским городом, а я к телефону подступаю смиренно: - Это, мол, кто? Алле! - Слышу: Леонардик подает неуверенный голос, не любил покойник телефона, подозревал за ним бесчисленные недостатки, зарывая под подушку, а я ему в пику, в укор - ну, скажи, что любишь меня! что сгораешь от страсти! Расскажи, как будешь носить на руках, и голубить, и холить! Он как уж мельтешил: погоди, не сейчас, не называй меня по имени, ничего не слышу, из автомата звоню, по стеклу барабанят копейкой будто напрасно я апельсины раскидала на глазах у изумленной публики, преодолев кордоны милиции, оцепление, оцепление - все! - закончилось наше подполье. Преступление против образа. Он за жизнь, слава Богу, набегался, приобрел ценный опыт бега на цыпочках по углам и мраморным лестницам, и в глубине лица застряла растерянность: хозяин не давал быть хозяевами, хозяева не давали быть хозяйчиками, хозяйчики пороли казачков. Хозяин одеяло натянул на себя остальным мерзнуть и околевать, и поселилась растерянность в расщелинах лиц, и тихо-мирно проходит славная жизнь его, но нелюбовь к телефону на сегодня была исключена, да и я не то, чтобы соскучилась, - истомилась, вынашивая мечты и удивляясь, что выкрутился, отплатил мелким спасением за униженную мольбу, за мое неповторимое искусство, только я в этот раз не спешила крутить динаму, не торопилась отмалчиваться: стою, слушаю, вода с меня капает, дедуля в комнату отошел небритый, в недоумении. Сообщает мне, что хотел бы... и что Зинаида Васильевна удалилась лечить свой пузырь, Что скучает и куда я пропала? Отвечаю: никуда не пропала, жизнь влачу в одиночестве, с книжкой, полюбила я Блока... - Кого? - Ну, Блока! Поэта. На память выучила стихи. Он молчит, уже тем провинившийся перед собой, что набрал номер и начал мириться, да я-то знала, что так выйдет, а Ксюша не верила: - Неужели сам позвонил? - Она без меня тоже не могла, приезжала нетерпеливая, да И я, хоть с Риту лей дружила, однако Ритуля смущала меня Практицизмом, любила предметы, особенно дорогие, особенно драгоценности, камешки обожала, караты, и, вернись японец, она бы ко мне не пришла, я бы к ней не приехала, и куда тогда деться, и пусть мы остались довольны успехами дружбы, но Ксюша есть Ксюша, есть Ксюша!