Они проезжали через нашу деревню - на москвиче - лет под тридцать, вполне заурядная внешность - и попросили попить. Тетя Венера (здесь имена не менее пышные, чем растительность) вынесла им воды и угостила сладким лиловым виноградом из сада. Мы пошли с ними на пляж, с этими литовцами. Они ехали в Батуми. На обратном пути заезжайте, - сказал Дато. Они записали адрес и укатили. Наутро пришел милиционер. В записной книжке литовца он нашел адрес дома. Мы сначала думали, что они спекулянты, но оказалось, что их убили. Они остановились на ночлег возле живописной речки. Литовца зарезали и бросили в воду. Жену подожгли вместе с машиной, облив ее бензином. - Почему? - спросила я. - Садисты, - объяснил милиционер. Мингрельские милиционеры больше похожи на жуликов, чем на милиционеров. Вы их поймаете? - спросила я. - Обязательно! сказал милиционер. Он допил стакан шампанского, вытер пот со лба и пошел себе прочь ленивой походкой толстого субропического человека. А Дато поднялся наверх, в прохладные комнаты, и заиграл музыку Шуберта на расстроенном пианино. Литовку звали, кажется, Кристина. Она села мужу на плечи, и они так медленно входили в море, а мы сидели с Дато на большом оранжевом полотенце и резались в дурака.
Я уезжала из этого дома, окруженного хурмой и гранатовыми деревцами. Поспевали мандарины. Они были внешне еще зеленые, но в серединке бледно-желтые и вполне съедобные. Какое это имеет значение? По ночам, когда родственники засыпали тяжелым нерадостным сном - они шумно вздыхали, охали, скрипели матрасами и заунывно пердели, - я крадучись приходила к Дато, но оставалась сухая и равнодушная. Впервые я чувствовала отвращение к прославленному корню жизни. Дато недоумевал. Я сама вяло недоумевала. Твой мясистый отросток мне вовсе не интересен! Он хотел меня ударить, но там спали родственники, в темноте мерцали хрустальные вазы, и он только сказал шепотом: уходи! Я ушла. На мингрельской свадьбе матери невесты было тридцать пять лет. Я рожу не сына, а сразу внука. У тебя, спрашивает Ритуля, может быть, денег нет? А у меня и в самом деле нет денег. Мне нужны джинсы для беременных, но мне лень доставать. Повсюду сволочи. Писать не хочется. Ничегошеньки не хочется. Умирать тоже неохота. А Ксюша далеко.
Назад! Назад! К тем счастливым временам, когда елось, и пилось, и хотелось, и моглось, назад, в сладкую пошлость жизни, когда все интересно: как кто на тебя посмотрит, как рыбьим хвостом забьется лещ в его штанах, как выйдешь и начнешь танцевать, как Карлос бросится срывать с тебя шубу, боевой, прогрессивный посол, как Владимир Сергеевич, зажмурившись после обеда, поделится с тобой очередной государственной сплетней, возведенной в ранг тайны, и пригласит, от нечего делать, в оперу, как хотелось мне съездить в Париж, Амстердам, Лондон, не пустили, как хотелось потрогать удивительные украинские груди активистки Нины Чиж! Как хотелось всего!
Назад! Назад! В те стародавние, почти былинные времена, когда через заграждения, заслоны, заставы я, как Гитлер, прорывалась в Москву, охмуряла Виктора Харитоныча, околпачивала простофильного дедулю...
Опять Ритуля пристает ко мне со своим вшивым Гамлетом! Ритуля проживает с ним второй месяц и заметно обогатилась. Она говорит: давай? Теперь она заводила. Мне надоели ее приставания, и я отвечала: ладно. Мне все равно, а раньше было не так. Я теперь даже не очень боюсь Леонардика. Он войдет, а я ему скажу: подлец! Вот твоя работа! И, кем бы он ни был, ему станет стыдно. А я все равно рожу. Нет, не потому я рожу, что из мести или от злобы, не затем, чтобы посмотреть, кем он вырастет, и не для интересов науки или религии, а потому я его рожу, что другого выхода у меня нет и не будет!
Прекрасна русская осень! Пушкин прав. Если бы я, как он, умела писать стихи, я бы только об осени и писала, о том, как падают желтые листья, небо завалено тучами, а когда разгуляется, оно прозрачно, как мыльный пузырь. А солнце? На солнце не больно смотреть, разве это не замечательно? Но потом придет зима, и она все убьет. Я сама похожа на осень, а остальные - на зиму. Во всяком случае, на меня наехала машина, когда после долгих споров я выходила от новых друзей, наехала и переехала, когда я, около двух часов ночи, выходила - тут меня этот Степан и настиг, врезавшись мне в самое бедро.
Меня многие считали умной, удивляясь моему уму, и правильно делали, потому что, врать не стану, дурой никогда не была, и вот, побывав у новых друзей несколько вечеров кряду, я что-то стала соображать. Дато, когда узнал, где я бываю, сказал: ты представляешь себе, куда ты ходишь? А я и не знала, что ты трус. А он сказал: я просто работать нормально хочу, это не трусость. А Ксюша мне, со своей стороны, говорила: нынче, солнышко, у вас - она офранцузилась, конечно, со временем - открывается новый счет. Этот счет только-только открылся, и он в твоей жизни ничего хорошего, кроме плохого, не даст, потому что у вас, говорит Ксюша, нет, это Мерзляков говорит, иезуит, не страна, а зал ожидания, и основной, зубоскалит, вопрос - быть или убыть, однако сам до сих пор не убывает, но это все неинтересно, я другое хочу сказать: Ксюша утверждала, что раз двойной счет открылся, то теперь уже неясно, что будет, в конце концов, выгоднее, и если даже не выгорит, так ведь и в первом счете может не выгореть, и вся жизнь сложится подло и незаманчиво. Для меня ее слова были поначалу пустым звуком, и я ничего в них не поняла, потому что Ксюша умела порой говорить неясными загадками, и я только подумала: сама-то иначе устроилась, за стоматологом, но я тоже кое-чему научилась и, когда входила, на вопрос, как дела? - лепила: плохо! И щуриться научилась, и крайней бедности в них не отметила: у некоторых даже средства транспорта. В общем, стали они меня убеждать в том, что Степан недаром меня переехал, хотя я по возможности им возражала: не может этого быть! А они посмеиваются: знаешь ли ты, что за их лимузинами всегда мчатся вдогонку кареты скорой помощи, дабы на всякий случай подбирать зазевавшихся пешеходов, которых они, как кегли, сбивают! - Что вы говорите! Ужас какой! - а они посмеиваются и говорят: если бы они тебя собрались это самое, то взяли бы грузовик или бульдозер, а раз выбрали запорожец, то с тонким расчетом предупредить и покалечить, ибо что в тебе самое главное? - Ну, красота! - Вот. Стало быть, тебя от красоты и следует избавить как от лишнего груза, а потом поезжай себе в свой старинный городок и пропадай там как уродка!
Я задумалась, милая моя Ксюша (потому что пишу для тебя), я задумалась и насторожилась, почувствовав железную логику, а они стояли вокруг моего ложа полукругом, решив проведать меня на дому и выразить возмущение.
Я упала. Степан выскочил из запорожца и подбежал ко мне с мыслью, что убил. Он наклонился к моему телу и пощупал. Он был сильно пьяным, и я сказала досадливо, превозмогая боль: да вы пьяны! Он обрадовался, что я заговорила, и сразу стал предлагать деньги, он просто дрожал от волнения и беспокойства. Безо всяких свидетелей он перенес меня в свой запорожец (никогда до тех пор не ездила в запорожце), потому что все спали, а не ходили по темным закоулкам, где ездят пьяные Степаны. Я села в тесную тачку, плохо соображая, а он взмолился: не погуби! Он был темен лицом и совсем не моего круга. Я велела везти меня в Склифосовского. Он взмолился: не погуби! - С какой стати мне тебя жалеть? - спросила я. - Тебя, пьяную морду? - Его лицо стало совсем бессмысленным. Он залепетал, что у него дети. Бедро оглушительно болело, юбка порвана, и голова тоже подозрительно кружилась. У меня сотрясение мозга, сказала я, с этим не шутят. В Склифосовского! - Ты пойми, я со дня рождения, объяснял Степан. - Я хотел ее там оставить, а потом вышел во двор, смотрю: стоит. Я сел и поехал... Вообще ты сама виновата! - вдруг осмелел Степан. Молчи, нахал! - прикрикнула я, держась попеременно за ушибленные места. - Бес попутал! - раскаивался Степан. Помолчи. - Хрен с тобой! - сказала я (баба жалостливая, это меня и сгубило). Отвези меня домой! - Он обрадовался и повез. По дороге бедро разболелось еще сильнее, мне сделалось страшно: вдруг кость раздробил? Он подвез меня к парадному и говорит: давай я тебя на руках занесу? Я живу на втором этаже. Только не урони! Он понес. Это было странно, будто он меня, как невесту, в дом вносит, только мне не до смеха, потому что он меня чуть не уронил на лестнице: оступился, но ничего: донес. Он меня прямо на кровать положил. Я выставила его из комнаты, разделась, доковыляла до трюмо, держась за мебель: синячище с Черное море! Халат накинула - он в дверь заглядывает. Он качается в дверях, ухмыляется: живот на живот - все заживет! Гегемонские шуточки! - Пошла в ванную, обработала синяк перекисью водорода, возвращаюсь: он в дедулиной комнате спит на диване, спит и посвистывает. Меня зло взяло: вставай! уходи! Но Степана разве разбудишь? Спит и посвистывает. Я его и за уши дергала, и водой в рожу брызгала, и по щекам хлестала - ноль внимания! - С дивана сполз, на полу разлегся, руки разбросал. Присмотрелась к нему: кто ты? Морда отъевшаяся. Повар? Прораб? Продавец? Спортсмен? Воруешь иль честно живешь? Доволен ли ты своей жизнью? - Галстук набок, повеселился. Не дает ответа. Наверное, доволен. Хозяйчик жизни. Воняет дорогим портвейном. Я тоже залезла в шкафчик, налила коньяку, не вызывать же милицию! Выпила полстакана: хорошо пошло! Еще полстакана выпила: вроде меньше беспокоит. Черт с тобой! Свет потушила.