Неужели мои родители не развелись только из-за меня? Ради меня можно было позволить себе быть несчастными, не срывать со стены фотографий, не бросать туфли в коробки, отказаться от секса? Но кто это оценит? Некоторые говорят: если нет любви, надо разводиться, дети и так понимают все про своих неблагополучных родителей. И как-то странно: я сказал своей давней парижской подруге, что мы разделили дочку на недели, и она – зная дочку – заплакала и весь ужин проплакала, а в наших краях больше слушают тех, кто говорит: без любви жить нельзя. Потом у моих родителей родился мой младший брат, и они медленно успокоились, дальше – состарились. А у нас – в парадной, долго тонувшей, карнавально-неверной семье – вместо младшего брата был летний выкидыш, и я узнал, что – выкидыш, когда выкидыш уже случился, так что наш выкидыш был еще до выкидыша, и мы пошли на дно, как в казино, и с шумом утонули.
Мне посоветовали перебороть мои отчаянные мысли о тебе. Я не мог с этим сладить. Я люблю тебя больше жизни. Я стал слоном в лифте. Какую кнопку нажать?
024.0
<ОДНОРУКАЯ>
Если вам доводилось ехать зимой из Мурманска в сторону норвежской границы, то вы должны знать, что такое арктическая тоска. По федеральной трассе А-138, узкой ледяной дороге, изредка пробегает какой-нибудь автомобиль, похожий на загнанного зверя. Мертвая тундра. Порой, правда, можно встретить лису с удивительными удивленными глазами. Вдоль дороги – раздолбленные колья, руины противоснежных заграждений. Снег со свистом змеится поперек шоссе, исполняет половецкие пляски, громоздит сугробы – движение автотранспорта в однообразной полутьме останавливается.
На единственном постоялом дворе можно съесть солянку и сходить в туалет за десять рублей. Но участникам войны доживать хорошо: они платят всего только пять. Вокруг – сумрачные контуры сопок, некоторые высокие, – здесь и сейчас легко летом откопать гранаты и кости тех, кто мог бы ходить в туалет за пятерку, но не случилось – погибли за родину. Впрочем, в платный туалет вообще никто не ходит. Дальше нарываешься на шлагбаум – в приграничную зону пускают только по паспорту, и это недавняя поблажка властей: еще в прошлом году требовалось специальное приглашение, так что в кисло пахнущий своими отходами город Никель хохла уже не пустят, а за Никелем – новый шлагбаум: мы в нашей зоне окопались, навечно. Зачем окопались?
А вдруг нас кто-то увидит. Увидит, как мы по Никелю вечером идем, втянув головы в плечи, понурые, недоделанные. Или как на постоялом дворе в платный туалет не заходим, десятку жалко – ссым в снег. Наведут из-за границы на нас бинокли, а мы в снег ссым, себя позорим. Ничего у нас не получается, хоть плачь – потому что мы однорукие. В домах у нас в Никеле холодно, четырнадцать градусов, не больше, ветер гуляет, зубы ноют. Однорукие пасынки однорукой родины, мы достойны друг друга.
Ну, понятно, пересекаешь границу с Норвегией – мир меняется, вместо тундры растут леса, вместо карликов ходят высокие викинги. На сопках горят огни домов, у входа факелы, жаркие деревянные дома без занавесок, в ресторанах подают не только семгу, но и крабов и лобстеров, к ним – эльзасские вина, – на глазах вырастает арктическая Калифорния. Русский человек порой смекалист, особенно рыболовы. Туда, в арктическую Калифорнию, в приграничный город Киркенес, уплыл наш славный рыболовецкий флот – подальше от мурманских портовых поборов. Да и русские люди в Норвегии ходят, расправив плечи, еще не викинги, но уже не совсем ваньки-встаньки. Может быть, они менее одноруки, чем их родина – но тут на мой вызов явилась родина.
В Киркенесе был фестиваль, взрывались в небе фейерверки, по вечерам люди много и весело пили. В одной веселой компании оказывается девушка – по виду наша поморка, с черными волосами, немного странная, глаза у нее странные, смотрят из-под очков. Она то оживляется, то отключается – такие перепады настроения. Ко мне, наконец, подсаживается – подвыпившая, щеки красные, губы красные – раскраснелась. Объясняет: она – не простая, проживает на работе в высокой приемной, в Москву звонит по вертушке на самый верх – цену себе набивает. Я киваю, тихо радуясь ее нелепой, но буйной красе.
А вы меня в гостиницу не проводите? Тут недалеко. Ну, да. Тут все недалеко. Снег хрустит. Норвежский народ катается глубокой ночью на коньках на центральной площади возле гостиницы. Музыка тихо играет. Поднялись к ней в номер. Что будем пить? Вываливает из сумки на кровать три разные бутылки крепкого алкоголя. Ну, эту, клюковку. Наливаем. Она: мне жарко, хочу в ванну, в душ. Ну, хорошо, говорю, давай. И ты со мной? Как скажешь. Только я, – говорит, – однорукая. И верно, смотрю – у нее на левой руке надета черная перчатка. Мне стало немного не по себе: у меня никогда до тех пор не было одноруких девушек, я не знаю, как с ними обходиться. Некоторые возбуждаются на ущербность, об этом в книжках пишут, а некоторые в ужас приходят. Вот интересно, думаю, что будет? Она начинает с себя снимать одежду – стремительно, как будто она многорука, но в этом есть болезненная суета, словно она хочет мне что-то доказать. Она показывает мне протез, с черной болтающейся перчаткой, который перехватывает верхнюю часть ее тела, большие груди – хороший такой, качественный протез: она отстегивает его и вешает на вешалку, рядом с моим пальто. У нее отрезана левая рука до самого плеча. И нога – правая – вся в шрамах, заштопана крупными швами.
Я выпиваю красной водки, не чокаясь. Потом, спохватившись, наливаю ей и себе – чокаемся. Что с тобой было? Авария. На узкой ледяной дороге. Лобовое столкновение. Семь трупов, включая мужа. Она одна выжила, даже сознание не потеряла. С кем столкнулись? С пьяными рыболовами, они ехали на «Жигулях», три года прошло… Я понимаю, что я уже приговорен. Я остаюсь, чтобы не дай бог она не подумала, что я сбегу. Она мне тут же говорит, что у нее есть друг, что она звонит в Москву часто, очень часто, она говорит и смотрит мне в глаза – она испытывает меня. Я принимаю ее игру. В душ мы уже не идем. Выключай воду. Включи весь свет. Я готов сделать все, что она захочет. Она не возбуждает меня своим уродством, она меня им приковывает к себе, она уже раскручивает меня одной рукой, крутит-вертит и ждет моей реакции. Я никуда не уйду. Родина. Моя однорукая родина. Подожди только, я еще выпью.
025.0
<СТИЛИСТ>
Проводив Лядова с детьми, которые смели марокканские сладости, я вернулся в ванную. Не успел взяться за бритье, мешая бессмертие с красной ящерицей, как снова звонок в дверь. Пришел мой домашний парикмахер Жора, молодой смазливый гей – глупый, изобретательный мастер. Он называет себя стилистом.
Я всегда думал, что стилист – это усидчивый писатель. Но пока писатели падают вниз, парикмахеры поднимаются в лифте. Повара уже всех обскакали. Они стали командирами не только желудка, но и вкусов. За ними – сомелье. А также флористы. А также гримерши. Изо рта у них успокоительно тянет мятой. Из-под недозастегнутой по моде белой блузки виднеются при наклоне розовые соски, похожие на мордочки крысят. Они идут, они идут, а писатели катятся вниз.
Жора обычно меня стрижет по утрам в день съемки моей телепрограммы, раз в месяц. Не спрашивая, кто там, я открыл входную дверь.