Будь я поляком, я бы сначала стал распространять католицизм в России, но потом бы понял, что это безнадежно, и отозвал бы своих людей.
Будь я поляком, я бы очень просто доказал русским, что у них нет ни совести, ни исторической памяти. Я бы провел в России социологический опрос, из которого бы выяснилось, что не больше пяти процентов русских знают о существовании Катыни, а о том, что там произошло, знают еще меньше. Они до сих пор уверены, что виноваты немцы. Только я бы никогда не поехал в Россию, потому что мне там делать нечего.
Будь я поляком, я бы думал, что русские только и делают, что думают о Польше. Я бы думал: вот глупая страна, у них много других дел, а они думают только о Польше. О том, как бы нас заново завоевать.
Будь я поляком и у меня бы была дочь, которая бы сошла с ума и решила бы выйти за русского, я бы ей сказал, пусть она лучше выходит за немца или, на худой конец, за еврея.
Будь я поляком и редактором газеты, я бы запретил печатать информацию о погоде в Москве, потому что Москва – это не то место, о котором полякам нужно знать погоду на завтра.
Ну и т. д.
Русские нашли почти параллельный «кацапу» самостоятельный жупел совка, общественно-национальную модель, с бОльшим акцентом, правда, на социальной и конкретно советской, нежели национальной сущности. Разница между «кацапом» и «совком» в том, что в последнем случае имелась некоторая надежда на выход из образа, по крайней мере в перспективе.
Русские, со своей стороны, исторически создали довольно симпатичный образ поляка (в противовес официозному имиджу, изготовленному русской бюрократией). Даже славянофилы участвовали в его создании, malgré eux-même, как это случилось со Страховым в его злополучной статье «Роковой вопрос». И Страхов, и Бердяев (написавший в начале ХХ века эссе о национальных характерах русских и поляков), и многие другие подчеркивали индивидуализм, рыцарский дух и более высокий тип цивилизации как соблазнительные константы «польщизны».
В России особенно притягательным был образ Польши со времен хрущевской оттепели до победы «Солидарности». Целое поколение «переболело» любовью к Польше как проводнице западных ценностей (кино, джаз, театр).
Русские в те времена искали в Польше Запад, а нашли симпатичную для себя страну, имеющую чувство иронии, юмора и отвагу. Каждая красивая русская девушка утверждала, что ее бабушка – полька. Мифическая польская бабушка была знаком не только утонченной красоты, но и аристократизма.
Все это кануло в прошлое. Теперь впервые, может быть, с начала XIX века произошел резкий спад интереса к Польше. При прямом контакте России с Западом безответная любовь русских к Польше (что-то похожее на традиционную любовь поляков к Америке) сменилась прохладным чувством. Русские не видят больше каких-либо значительных польских достижений в культуре. Польское беспокойство по поводу политической самостоятельности вызывает у них ироническую гримасу: «Зачем вы нам нужны?» Кроме того, Восточная Европа в целом у русских вызывает аллергию. Складывается далеко не романтический образ поляка – «полячка» (с обидно уменьшительным, весьма уничижительным суффиксом), которого в основном занимают «мелочи», но который по-прежнему считает себя ключевой фигурой, кичится, важничает и суетится.
Россия впервые смотрит на Польшу высокомерно, как на что-то «незначительное». Психологически России это приятно. Так отвергнутый когда-то любовник, разбогатев и ощутив свой мировой масштаб, смотрит при встрече на свою бывшую пассию, которая (выйдя замуж за другого) живет скромно и прилично, но не слишком весело и интересно.
Интересно следить за людьми, которые занимаются любовью. Здесь многое что открывается. Какое море впечатлений, лучше всякого кино! Да, всякого, даже такого, где люди только и делают, что занимаются любовью. Там все заранее придумано, предрешено, помещено под колпак режиссерского замысла, что заставляет действующих лиц не жить, а играть, то есть, в сущности, лукавить и притворяться. И ты в конце концов чувствуешь себя обманутым: не ты смотришь, а тебе показывают, не ты придумываешь, а тебя придумывают – в общем, тобою манипулируют. А вот когда ты смотришь сам, как люди занимаются любовью, это другое дело. Вот уж где ничего не скроешь – все настежь. Вечная весна, как в Сан-Франциско! Однако какая весна без сквозняков и неурядиц?
Когда со стороны смотришь на людей, которые занимаются любовью, они кажутся тебе странными существами. Это не значит, что они так преображаются, что превращаются в животных или птиц, нет, это не майские жуки, хотя иногда они на них похожи, но и людьми в полном смысле слова их уже не назовешь. Люди ходят по улицам, люди едят и пьют, люди, наконец, раздеваются и лезут в постель, оставаясь еще людьми, но как только начинают заниматься любовью, они переходят невидимую границу, обращаются в какое-то другое качество, изменяют человеческому жанру. Они поворачиваются друг к другу и к миру самыми неожиданными сторонами, и поди разбери, в какую часть тела заползает их истинная суть. «Я мажу лицо, а тут оказывается вот что! Где же я настоящая?» – растерянно воскликнула одна умная женщина, рассмотрев себя в разных любовных позах. Вопрос так и остался без ответа.
Когда люди занимаются любовью, они пунцовеют, словно их душат, а их и в самом деле порою душат, они жарко дышат, обмениваясь короткими репликами, часто одними междометиями или просто отдельными буквами, или вдруг бледнеют, лежат бездыханно, как какие-нибудь холодные трупы. К ним возникает много вопросов. Ну, например: зачем они это делают? Если они это делают для удовольствия, то почему все это так нервно, неуклюже, судорожно, особенно с его стороны? Если она еще поначалу способна улыбаться, то почему у него такое иступленное лицо, будто это не удовольствие, а взятие Берлина, с флагом в руке, но со смертельным исходом? Почему, стоя на руках, он так отчаянно озирается по сторонам, словно ищет, куда бы сбежать? Почему, с другой стороны, она так резко дергает тазом, будто хочет сбросить его с себя, как лошадь сбрасывает наездника? Они еще никуда не доехали, они на полпути, а она уже хочет сбросить. Или – она бросается его ласкать, да так хищно, с растрепанными волосами, или так по-ангельски неумело, что он закрывается руками и начинает стесняться.
Если же они все это делают, чтобы у них были дети, то почему они увлечены собою, а не детьми? Почему теряют детородную перспективу? Одни в постели выглядят недозрелыми, угловатыми подростками с прыщами на попе, другие – перезрелыми овощами с теми же прыщами. Женщины то слишком боятся, что им разорвут их нежные ткани, они часами ждут от себя готовности в виде обильных соков любви и откладывают момент вторжения: «Теперь давай!», то, напротив, они слишком нетерпеливы и извиваются, как ужи. То они чересчур брезгливы, обидчивы, и отовсюду им слышатся неприятные запахи, от которых они вянут, то слишком холодны и инертны, если не сказать фригидны, и к ним не продраться, не достучаться, то они сами чересчур потливы, податливы и влажны, отчего мужчины скользят, промахиваются, и они друг друга плохо, видите ли, чувствуют. Наконец случилось! И вот как-то иду я вдоль речки и вижу – мужик на берегу отжимается, подхожу ближе, а у него две лишних ноги смотрят в небо, и босоножки чуть-чуть дрожат на ветру. Акт чужой любви со стороны выглядит глубоко содержательным и совершенно бессмысленным, примерно так же, как диалоги у Беккетта. В акте есть, действительно, кое-что от приседаний на утренней гимнастике, но в нем также есть что-то от мелкого несчастного случая: поскользнулись и вместе упали в лужу! Даже любовь здесь не поможет, она мешает при приседаниях.