Лишь на восточной оконечности острова, на скалистом мысу, далеко выдававшемся в море, мерцали во мраке две точки — два ярко освещенных окна.
Там, в доме, одиноко стоявшем среди полуразрушенных укреплений, в одиночестве бодрствовал в этот глухой час ночи сидевший у стола человек. Это был мужчина лет тридцати, по-восточному смуглый, с лицом энергичным и мужественным, исполненным какой-то суровой красоты. Его черные, как смоль, слегка вьющиеся волосы длинными прядями падали на плечи, коротко подстриженная борода обрамляла слегка впалые щеки, а крутые смелые брови, точно две арки, подпирали высокий лоб.
Он сидел у стола, заставленного бутылками и хрустальными графинами, и держал в руке бокал с вином, но не пил, а сидел в отрешенной задумчивости, словно мыслями был далеко.
Внутреннее убранство этого дома своей странной беспорядочной роскошью резко контрастировало с простым и суровым внешним видом его. Снаружи его можно было бы принять за дом таможенника или смотрителя маяка — внутри же он был убран, словно княжеский дворец. [222]
Кто же был моим главным идолом? Холмс, опершийся на камин и, под действием семипроцентного кокаина, пробегающий глазами письмена, проявляющиеся на листе? Или Сандокан, яростно рвущий когтями себе грудь с именем Марианны на устах?
Я подобрал какие-то буклетного вида выпуски, отпечатанные на дрянной бумаге и дополнительно замусоленные, надо полагать, мною, зачитавшим листы до дыр и неустанно оставлявшим на полях свою полудетскую подпись. Страницы, выпавшие из переплетов, сложенные как попало, что самое удивительное — довольно часто по порядку. Некоторые были кое-как склеены с помощью столярного клея и оберточной бумаги. Это тоже моя работа, а чья же.
У меня уж не оставалось сил даже прочитывать названия. Все-таки я протоптался на этом чердаке целую неделю. Да, конечно, следовало перечитать все с первой до последней строчки, но сколько же времени уйдет на это? Учитывая, что я начал складывать буквы в слоги приблизительно к концу пятого года жизни и что я был окружен этой печатной продукцией по меньшей мере до года окончания средней школы, по расчету получалось десять лет — никак не одна неделя. Прибавить еще те книги (детские, с большими картинками), что мне прочли вслух папа, мама и дед до того, как я научился самостоятельно читать.
Чтобы соорудить на основании этих бумаг самого себя, мне надлежало сделаться Фунесом Чудом Памяти, [223] прожить по минутам все детство, каждый шелест ночной листвы и каждый аромат утреннего кофе с молоком. Не сдюжить. А что, если слова захотят остаться теми же словами, всего лишь только словами, сведут с ума еще хуже мои заболевшие нейроны и не позволят пропустить необходимый ток, призванный высвободить мои настоящие запрятанные воспоминания? Что делать? Ленин на белых креслах в закупоренной прихожей. Я ошибался во всем, и во всем ошиблась Паола: не ездивши в Солару, я жил бы глупцом, после поездки заделаюсь полным психом.
Как сумел, запихал все книги обратно в два шкафа и решил уходить с чердака. Однако по дороге наткнулся на штабеля коробок с надписями по бокам красивым, почти что готическим почерком: «Фашизм», «Сороковые», «Война»… Коробки явно водрузил туда лично дедушка. Другие ящики имели более современный вид — бесспорная дядитетина работа, втискивать что найдется во что попало, в ящики виноторговой фирмы Братьев Берзано, Борсалино, Настойка Кампари, коробка с логотипом фирмы «Телефункен» (как, разве в Соларе было радио?).
Нет, сейчас я не в силах подступаться к такой работе. Выйду прогуляюсь как следует по холмам и долам, ящиками займусь позднее. Я был изнурен. Не исключаю, что у меня поднималась температура.
Приближался закатный час, Амалия подавала голос из кухни, возвещая «финанцьеру», [224] — пальчики оближете. Первые нечеткие тени воцарялись в сокровенных уголках чердака. В них оживали Фантомасы, готовясь к нападению — прыжком насесть мне на плечи, связать веревками, подвесить над пропастью, над бездонным колодцем. Демонстрируя, фактически, что я совершенно не тот мальчишка, которым стремлюсь заново стать, я бесстрашно сунулся в темный угол. Надышался плесени, на плечи мне никто не сел.
Из заплесневелого угла я переволок под окно, пропускавшее последний свет вечера, крупный ящик с отверстием, заклеенным пергаментной бумагой. Содрав пыльную покрышку, я воткнулся пальцами в толстый слой мха, настоящего мха, хотя и засушенного, там бы достало пенициллина, чтобы за неделю выписать домой вчистую всех излечившихся пациентов целой «Волшебной горы», адье вам, изысканные беседы Нафты и Сеттембрини. [225] Дернины с травой, вместе со слоем гумуса, объединявшим комья, развернуть этот странный ковер — получится травяное покрытие размером с дедовский стол. Не знаю, каким уж чудом, то ли благодаря особой влажности воздуха под пергаментной наклейкой, то ли благодаря многочисленным мокрым зимам и тем дням, когда по чердаку лупили дождь, снегопады и град, мох сохранял родной запах, едкий, живой и щиплющий.
Под слоем мха, погребенные в кудрявые стружки, — бережно снимай, бережно, не разбей то, что под стружками упрятано, — деревянная или картонная хижина, вся в раскрашенных декорациях из папье-маше, с крышей из прессованной соломы; соломенная и деревянная мельница, колесо еще способно скрипуче вращаться, а дальше — домики и шалаши, крашеный картон, явно для задника, для размещения на какую-то высокую подставку в форме горы за задами хижины, тем самым образуется эффект перспективы. Покопавшись в стружках, я сумел выкутать пастухов, несущих на плечах барашков, и точильщика, и мельника с двумя ослами, и крестьянку с корзиной фруктов на голове. Двое волынщиков, арап с двумя верблюдами, а вот и сами Волхвоцари собственной персоной, пропахшие плесенью, ладаном и миррой, арьергард главных героев — осла, быка, Иосифа, Марии, люльки, Младенца и двоих ангелов с разведенными руками, закостенелых в экстазе, длящемся не менее века, следом — золотая комета, свернутое в трубочку небо с золотыми звездами по сини, металлическая кювета с налепленным внутри цементом, изображающая ложе реки, с отверстиями для впуска и выпуска воды, и вдобавок — задержавшая меня на полчаса к ужину, приведшая в недоумение стеклянная кружка с выведенными с обеих сторон длинными шлангами из каучука.
Рождественский вертеп в полном комплекте. Я не ведал, были ли мой дед и мои родители религиозны (может быть, мама — да, иначе почему держала «Филофею» у кровати), но нет сомнения, что каждое Рождество кто-то из членов семьи эксгумировал ящик, чтобы в одной из парадных комнат водрузить полный вертеп. Особое чувство восторга перед чудной картиной, мне кажется, я сумел уловить и сейчас. Ох, не принадлежит ли и оно к коллекции общих мест? И все-таки статуэтки звали припомнить еще нечто частное, не имя, а какой-то образ, что-то не встреченное мною под крышей, но где-то упрятанное в доме, в одной из комнат.