Примечание к рисунку [248]
Temprata da mille passioni
la voce d'Italia squillò!
«Centurie, coorti, legíoní,
in piedi che l'ora suono!»
Avanti gioventù!
Ogni vincolo, ogni ostacolo
superiamo!
Spezziam la schiavitù
che ci soffoca
prigionieri
nel nostro mar!
Vincerel Vincere! Vincere!
…
I nostri cuori esultano
nell'ansia di obbedir!
Le nostre labbra giurano:
о vincere о morir!
Услышьте меня, батальоны!
Раздался Италии клич!
Центурии, когорты, легионы,
вздымайте ваш яростный бич!
Вперед, молодые!
Все преграды и все препятствия
одолеем!
Цепи рабства
порвем,
за пределы Средиземного моря
прорвемся!
Победить! Победить! Победить!
…
Наши души хотят
героизмом гореть!
Наши губы твердят:
победить иль умереть!
В те-то месяцы, думаю, после речи Муссолини, по радио начали постоянно крутить песню «Победить!».
Как я воспринял начало войны? Как интересное приключение. Выступим же плечо к плечу с германскими товарищами. Германского товарища звали Рихард, это сообщалось и радиопередаче 1941 года: «Ты, друг Рихард, стань с нами вместе!»
Пopтрет этого друга Рихарда (который, кстати, по стихотворному ритму явно получался чем-то вроде французского Ришара, а вовсе не немецким Рихардом) был на обложке одной из тетрадей, где Рихард выступал плечо к плечу с итальянским соратником, в медальном виде, профильном, мужественном, чеканном, со взором, устремленным перед собой — к победе.
И тут моя личная радиоточка после «Друга Рихарда» (я уже свыкся с мыслью, что это именно радиоточка и что это именно прямой эфир) перешла к другой песне, на этот раз к очень нежной, к невыразимо грустной, похожей даже на похоронный марш, в такт тоненькому дрожанию у меня в середине, когда глубокий хриповатый женский голос отчаянно-грешно вывел начало: Tutte le sere, sotto quel fanal, Presso la caserma ti stavo ad aspettar…
У дедушки была и оригинальная пластинка, однако в детстве я, конечно, не мог разбирать подлинные слова. Я ведь не понимал по-немецки. Значит, я слушал вот этот переведенный текст.
Возле казармы, где большой забор,
Столб есть фонарный, стоит он до сих пор,
А возле этого столба
Встречались мы, я ждал тебя,
Тебя, Лили Марлен,
Тебя, Лили Марлен.
Две наши тени слиты как одна,
Нашей любовью ведает луна.
Давай, покуда не умрем,
Стоять под этим фонарем
С тобой, Лили Марлен,
С тобой, Лили Марлен.
Дежурный, ахтунг, что за беготня?
«На гауптвахту упрячут на три дня».
За то, что я забыл отбой,
За то, что я провел с тобой
Всю ночь, Лили Марлен,
Всю ночь, Лили Марлен.
Фонарь запомнил все твои шаги,
Ты эту память в сердце береги…
А если вдруг меня убьют,
Забудешь ты за пять минут
Меня, Лили Марлен?
Моя Лили Марлен?
В дожде и снеге, средь иных широт,
Помню, как во сне, я твой любимый рот.
Когда рассеется туман,
Вернусь я из далеких стран
К тебе, Лили Марлен,
К тебе, Лили Марлен.
Когда рассеется поздний туман, Wenn sich die späten Nebel drehn. Нет, не мог я тогда понимать, кто же выстаивает ночи под фонарем (думаю, что недоумевал по другому поводу: как это горели фонари по ночам в Германии, разве у них не было обязательного затемнения?). Я не понимал, что печальный голос течет из уст таинственной «питаны», именно такой женщины, которая «торгует сама по себе». Прошло много лет, я выписал из Кораццини четверостишие, где это наконец разъяснилось:
Torbido е tristo nella solitaria
via, davanti la porta del poslribolo,
s'affioca il buono incenso del turibolo,
forse è la nebbia che fa opaca l'aria.
Пасмурно и грустно на уединенной
улице, и прямо у дверей блудилища
воскурился ладан, будто из святилища —
то туман клубится в дымке помутненной. [249]
«Лили Марлен» появилась сразу следом за энергичным «Другом Рихардом». Не то германцы были унылее нас по темпераменту, не то за это время что-то разладилось, но только друг Рихард явно повесил нос, ему обрыдло шагать по колено в грязи, и он мечтал как можно скорее очутиться опять под фонарем. По одним уж только официальным песням можно судить, куда идет жизнь и как меняется настроение. Целью являлась уже не суровая победа, а приветливая грудь «питаны», озабоченной происходящим, как и ее клиенты.
Когда стихло первоначальное ликование, пришла привычка не только к затемнению и, полагаю, к бомбежкам, но и к голоду. Иначе зачем было рекомендовать юным балиллам в 1941 году — разводить на балконах огороды? Имелась, видимо, нужда в этих четырех морковках. А почему балилла вдруг перестал получать вести с фронта от своего папы?
Любимый папа,
Вот я пишу тебе, и от тревоги
Почти не повинуется рука.
Уже который месяц ты в дороге
И весточки не шлешь издалека.
Пишу и плачу светлыми слезами,
Но это слезы гордости, поверь.
Вот у меня стоит перед глазами,
Что ты вернулся, постучался в дверь.
Сражаемся и мы, моя забота —
Трудиться и терпеть, как весь народ.
Я выполняю скромную работу —
Полю и поливаю огород.
Молю, чтобы господь небесной силой
Оборонил тебя, мой папа милый.
Стране нужны были морковки первоклашки. А на другой странице тот же учитель диктовал нам устрашающие данные про англичан: те едят пять раз в день! Я бы мог возразить ему, что и сам ем не менее пяти раз: с утра кофе с молоком и бутерброд, в школе в десять часов второй завтрак, потом обед, полдник и ужин. Но это у меня так устраивалась жизнь. Думаю, не всех детей в Италии так кормили. Как, кто-то питается пять раз в день! — негодовали итальянцы, вынужденные растить помидоры на балконах.
Si scioglie la neve,
La nebia, la brina,