Эдуар вздрогнул. Вот уж о ком он не хотел и слышать, так это о Жолье. Жолье было под пятьдесят, красавец, весельчак с очаровательными манерами, пять лет назад он обворожил Эдуара широтой ума, остроумием, обаянием. Но, к несчастью, у Андре Жолье был театр, и, к несчастью, Беатрис понравилась ему как женщина, и вдобавок он считал ее одаренной актрисой; и он предложит ей две главные роли: одну – на сцене своего театра, другую – в своей постели. И Эдуара, который жил тогда с Беатрис уже два месяца, она просто-напросто выставила за дверь. Он так и не узнал – и это усугубляло его горе, – предпочла ли Беатрис Жолье только из честолюбия или он привлек ее своим обаянием? Истина, что была очень проста, даже не приходила ему в голову: Беатрис любила Жолье, потому что он дал ей возможность состояться. Любила искренне, без всякой корысти и темных расчетов. Ведь если случается иной раз полюбить человека так, что лишаешься всего: ума, чувства юмора, отваги, – то почему же не полюбить другого так, что в тебе заиграет и ум, и остроумие, и отвага? Скорее уж неестественно любить своего мучителя, чем того, кто дарит вам радость. Больше того, можно совершенно искренне любить мужчину за его деньги, если эти деньги дают возможность проводить время в мечтах о нем, получать от него цветы и ухаживать за собой, чтобы всегда ему нравиться.
Когда Эдуар познакомился с Беатрис, он был одно сплошное благоговение, отражение ее самой, которое она тогда искала. Но благодаря Жолье отражение могло стать реальностью. И Беатрис, зная, что в Париже есть тысячи красивых молодых людей, готовых в нее втюриться, и только один-единственный директор театра, который может сделать ей имя, невозмутимо отвергла Эдуара, сказав, что разлюбила его. Скорее всего именно этого он не мог стерпеть. Если бы она стала обманывать его с Жолье, если бы взяла на себя труд лгать ему, скрывать от него свою новую связь, он бы мог утопать в ревности, может быть, даже в презрении. Но она была честна, и это было хуже всего. Она сказала: «Я больше вас не люблю», потому что так оно и было. Но ведь бывают ситуации, когда искренность, которой так добиваются все влюбленные в мире, добиваются хором и в одиночку, – бывают ситуации, когда искренность сродни презрению. Из-за легкости, очевидности и честности их разрыва у Эдуара осталось ощущение, что он был для Беатрис только уступкой чувственности и к тому же не слишком удачной: слишком он был молод и неловок.
С тех пор он всегда будет чувствовать себя рядом с ней тем молодым человеком, которому она дала отставку в кафе на авеню Монтень: дрожащим, растерянным юношей, которому отставка кажется скорее естественной, чем жестокой. И хотя на террасе кафе не было никаких зеркал, он по сию пору словно бы видел свое отражение: жалкий мальчишка в старом сереньком пиджачке. Память может быть столь же лживой, как воображение, и ложь ее может быть такой же жестокой. Как бы то ни было, но имя Жолье, по молчаливому соглашению, до сегодняшнего дня не произносилось обоими.
– Я столкнулась с ним вчера на Елисейских Полях, – сказала Тони, – он очень похудел… Однако насвистывал и гулял на солнышке как ни в чем не бывало.
– Как ни в чем не бывало? А что с ним такое? – спросила Беатрис.
– Ты не знаешь? Говорят, у него… ну что-то вроде опухоли… ты меня понимаешь?
Тони понизила голос, однако шепот так не подходил ей, что вызывал содрогание.
– Что? Ты хочешь сказать, у него рак? – спросила Беатрис. – Объясни все как есть. Твои недомолвки в данном случае неуместны.
– Рак горла, ни больше ни меньше, – сообщила Тони. – Но он, похоже, не догадывается, вот и посвистывает себе, гуляя. Блаженное неведение…
– Только не у Жолье, – сказала Беатрис. – Уверена, он все знает. Это не блаженное неведение, это благосклонность, с которой он всегда принимал две вещи: жизнь и себя самого. А теперь принимает смерть и себя самого.
В ее голосе было столько тепла и нежности, что они растрогали Эдуара, вместо того чтобы раздражить. Он представил себе Жолье, который идет в сопровождении приятных воспоминаний на встречу со смертью, представил, как он гуляет, улыбаясь, под каштанами, которых больше не увидит в цвету. Он посмотрел на Беатрис: она сидела, откинув назад голову.
– Как красиво ты сказала, – произнес он. – О том, что Жолье благосклонен к двум вещам. Ты сильно любила его? Тебе его жаль?
Она повернулась к нему, и он увидел, что глаза у нее полны слез. Он почувствовал ужас. Нет, испугал его не соперник-мертвец, в Эдуаре не проснулось и тени ревности, – он испугался незнакомой женщины, нежной, чувствительной к участи другого, испугался сострадательной незнакомки, так непохожей на варварского идола, которому он поклонялся. Но Беатрис быстро успокоила его.
– Я плачу о себе, – сказала она, – как всегда. Не волнуйся.
Прошло десять дней, десять прекрасных, похожих друг на друга дней. Беатрис читала сценарий и ухаживала за растениями с таким знанием предмета, которого не было у Эдуара, а ведь он как-никак вырос в деревне. Она практически ни с кем не виделась. «У меня нет друзей, – объяснила она удивленному Эдуару. – У меня никогда не было ни желания иметь друзей, ни времени на них. Работа и мои любовники – этого мне более чем достаточно». Она говорила с какой-то спокойной гордостью, и он не знал, радоваться ему или огорчаться. Дружба была для Эдуара синонимом постоянства и доверия, но, похоже, для Беатрис оба этих понятия не существовали. С другой стороны, именно поэтому рядом с ней не было никого, кроме него. Она слушала пластинки, расхаживала по квартире, напевая, и время от времени, независимо от того, день был или ночь, говорила ему: «Иди ко мне. Давай займемся любовью», и звучали ее слова повелительно. Тогда они шли в голубую спальню, опускали жалюзи, отгораживаясь от солнца, и любили друг друга. Той весной Эдуару очень нравилась одна опера, он знал в ней каждый звук, каждое изменение темпа и всякий раз старался, чтобы пик музыки совпал с пиком страсти, соединив стоны Беатрис со стоном скрипок. Пластинка не снималась с проигрывателя, и он с рассеянным видом почти всегда заводил ее. Беатрис заметила это, но ничего не говорила. Она была и странно стыдлива, и необычайно бесстыдна. Порой, лежа поперек кровати, полумертвый от усталости и жажды, Эдуар смотрел, как вытягиваются тени в садике, рассматривал четкие против света очертания гамаков и старого дерева. Непритязательная картина, несущая покой, неуместные декорации, не сочетающиеся со вздыбленными простынями, брошенной на пол одеждой, напоминали ему какие-то обрывки из поэм, которые он учил в школе лет в восемнадцать:
«Прекрасны небеса, когда ты любишь и дружбой одарен, но я иду во мрак и там хочу остаться, немой и сирый, не видеть и не слышать ничего…»
…Строчки Рембо и спокойный голос Беатрис за спиной. Она разговаривала по телефону, и он слышал ее хорошо поставленный голос, даже продуманно поставленный, который всего полчаса назад был таким плохо поставленным и совсем непродуманно звучащим. Не оборачиваясь, не отрывая глаз от зеленеющего садика и раздуваемых ветерком занавесок, он завел руку назад и коснулся ее теплого податливого бедра. И тут он услышал, как снаружи неистовые и нежные птицы, будто неразумные дети, запротестовали против наступления ночи, которая неожиданно опустилась на них. Казалось, птицы предупреждают его о чем-то, призывают его быть внимательным, пристально всмотреться в светотени вокруг, проникнуться близким теплом; пусть отпечатается в его сознании, и навсегда, этот миг: потому что это миг счастья, и однажды, когда его уже не будет, когда оно пройдет, с ним останется воспоминание о счастье – прекрасное, как все, что прошло.