Звук этот в охотничьей литературе принято называть рёвом. Но это не рёв вовсе, а глухое и даже не очень громкое мычание. И лишь по каким-то полутонам, по гамме звуков, недоступной человеческому слуху, ты понимаешь, что это мычание издаёт очень большой зверь.
Я положил карандаш на бревно и прислушался. Но лось подал голос всего лишь однажды, видимо рассчитывая услышать будущую подругу или возможного соперника. Низкие тучи, затянувшие небо, не расходились, а эти звери в ясную погоду чувствуют себя гораздо увереннее, чем в пасмурную.
Немного подумав, я протянул руку за бревно и взял карабин. Отвёл назад затвор и достал патрон из магазина.
На первый взгляд дырка в черепе страдальца, что почил вечным сном в пятистах метрах от моего привала, была проделана именно такой штуковиной. В этом не было совершенно ничего удивительного, ибо практически всё нарезное оружие этих мест, не считая малокалиберных винтовок, сделано под патроны калибра 7,62. Как и мой самозарядный карабин Симонова.
Рядом с трупом я не видел ничего, что бы хоть отдалённо напоминало оружие. И странное дело: мне с самого начала показалось, что его и не было!
Конечно, оружие у человека могли и забрать. Но… Мне было трудно обосновать своё убеждение, но есть некоторые вещи, которые человек, с двенадцати лет постоянно стреляющий изо всех видов огнестрельных трубок, чувствует кожей. Так вот, не было оружия у этого человека, хоть ты тресни!
О его наличии могли свидетельствовать и выкатившийся из кармана штанов или куртки патрон, и пояс, на котором мог бы висеть нож, да и тот же, но уже расстёгнутый, пояс, с которого ножны сняли. Но и пояса на трупе, по-моему, вообще не было… Или всё же был? В принципе, погибший человек был одет для этих мест уж очень пижонисто, ведь магазинов, в которых продавали бы такую одежду, не было в радиусе пяти тысяч километров – ни в Магадане, ни в Хабаровске, ни даже во Владивостоке, не говоря уж об Анадыре.
Другой вопрос. В этих краях я работал уже четыре года – описывал территории для проведения охотничьих экспедиций в интересах туристических компаний. А до этого больше двадцати лет занимался исследованиями в подобных местах. Люди здесь не исчезают просто так – об этом, по меньшей мере, становится известно. Так вот, среди бесконечных историй, как Сенька Глухарь пристукнул Сяву Лысого молотком или Федька Курилов проткнул отвёрткой Юрку Курощупа, я ни разу не слышал, что где-то в верховьях Вороньей реки пропал диковинно прикинутый московский турист. И вообще кто-нибудь пропал. А кто здесь из людей обитает, к слову?
Только вчера я гостил в стойбище у Коли Дьячкова. Трудно назвать стойбищем одну парусиновую палатку, купленную в совхозе больше пятнадцати лет назад, несколько стоек с вешалами для сушки мяса и маленький чум, служащий Коле складом. После развала совхоза Коля увёл из своей тринадцатой бригады пару сотен оленей, которые на сегодняшний день превратились в четыре с половиной сотни. Сам Коля, худенький мужичок лет под шестьдесят, жил в основном стойбище, у реки, где заготавливал рыбу и охотился. Пасли оленей трое его сыновей и зять Фёдор. Женщины жили чуть на особицу, в отдельной палатке, которая стояла на обдуваемом ветром взгорке.
Коля Дьячков, сам того не зная, возобновил старую практику родовых поселений, которые были ликвидированы за годы советской власти. Сейчас на слиянии Андыливана и Вороньей реки уже проживало пятеро мужчин, семь женщин и шестеро детей. Причём все дети без исключения не имели никаких метрических свидетельств. Если у Коли и его потомков всё будет в порядке в течение ближайших тридцати лет, его стойбище станет полноценным ламутским родом – с десятком-полутора кормильцев и двадцатью-тридцатью женщинами и детьми. Мужчины в этих краях умирают вдвое чаще женщин. Оленей в хозяйстве рода будет прибывать, и к этому времени их количество достигнет тысячи. Но до этих довольно благополучных времён может случиться довольно много. Например, может случиться эпидемия копытки и без получаемых от ветеринаров антибиотиков всё стадо Дьячковых вымрет за одно лето. А может, само семейство зацепит какая-нибудь зараза и они сгинут в этих родных для них, но тем не менее не приспособленных для человеческой жизни местах. А вымрут они так же наверняка, как если бы кто скосил их из пулемёта. Потому что никаких средств связи с внешним миром у Дьячковых нету.
Когда я на своей оранжевой спасательной лодке подплывал к палатке Николая, он уже стоял на берегу. Ждал. Меня всегда поражало, как тундровые жители узнают о малейших изменениях в окрестностях. Немного разобравшись, понимаешь, что в этом нет ничего мистического – просто очень внимательный взгляд и отработанная система сигнализации. Плюс неутомимость и быстрые ноги. Так, мой костёр вверх по реке увидал зять Николая Фёдор ещё вчера вечером на склоне сопки, где Дьячковы пасли оленей. Он тут же отрядил к тестю самого молодого пастушка, который пробежал за два с половиной часа пятнадцать километров и сегодня уже успел вернуться в стадо. А Николай остался ожидать меня на реке, причём ждать меня он мог сколько угодно: времени у него было много.
– Привет, – он подошёл к кромке воды и поймал брошенную ему верёвку, которую ловко закрутил на вмытой в гальку коряге.
Я представился.
– Пошли чай пить. С утра на реке холодно, – Николай повёл меня в палатку, причём видно было, что он изо всех сил пытается не обогнать меня. Его странную, дёргающуюся манеру ходьбы выработали тундровые кочки и каменистые россыпи. И всё равно он мог передвигаться как минимум вдвое быстрее меня, даже под довольно тяжёлым грузом. Я который раз подумал, что тундровые пастухи оленей, наверное, лучшие ходоки в мире.
Чаепитие с северными аборигенами – это не восточная чайная церемония с её сдержанностью и ритуалом. Во время чаепития тебя расспрашивают жадно и с пристрастием, потому как ты – единственный источник информации, пришедший бог знает откуда, из мира, которого, может, и нету вовсе и все сведения о котором ограничиваются хриплым бормотанием купленного ещё в восьмидесятые годы двадцатого века приёмника ВЭФ. Тундровые жители тебе помогут, поделятся последним, проводят и расскажут, только ты должен с ними расплатиться – рассказать, что происходит в тех краях, которые они никогда не увидят.
Я – биолог-охотовед. Меня выбросили в верховья Вороньей реки вертолётом. Старатели летели на прииск «Куропаточный». Я попутный груз. Двести килограммов сверх нормы может взять любой вертолёт МИ-8. Я со своим снаряжением и есть эти двести килограммов. Путешествую один. Да, знаю, что плохо. Но если бы нас было двое, то было бы уже триста пятьдесят килограммов и ни в какой вертолёт нас бы уже не взяли.
В этот момент мы оба замолчали, отхлёбывая густой чёрный чай из железных эмалированных кружек. Китайская керамика сюда ещё не добралась. А жаль. Вкус чая в керамической кружке совершенно другой, нежели в железе. Я помню, старые оленеводы ещё возили с собой на кочёвках хрупкие фарфоровые чашки. Любимую чашку после смерти пастуха разбивали на его могиле. Это был настоящий ритуал. Сейчас он тоже исчез.
Что делаю? Считаю зверей.