Рядом протекала Сена. Я видела ее во время одной из прогулок. А что?.. Улицы спускались к ней, как каменные притоки, мне оставалось лишь следовать по ним. Редко меня так тянуло на приключения. На мне все еще был старый школьный передник черного цвета, испачканный чернилами, но наряд мало заботил меня. На целый час мне был отдан город. Оставалось лишь протянуть руку и взять его. Если я не вернусь одновременно с соученицами, меня выгонят, но об этом я уже не думала. Я вышла на набережную, Сена медленно покачивалась передо мной.
Река была желтая, синяя и сверкающая. Было шесть часов вечера, солнце нехотя прощалось с Сеной на фоне бледного неба. Спустившись по ступенькам, я пошла по берегу. Никого вокруг не было, и я уселась на парапет, болтая ногами. Я была совершенно счастлива.
Вдали по набережной спиной к свету на меня надвигалась тень: черная худая фигура с узелком в руке. Но походка у этого человека была легкая и пружинистая – скорее походка спортсмена, чем клошара. Только когда мужчина очутился рядом со мной, я смогла рассмотреть его лицо: лет пятьдесят, голубые глаза и множество морщин. Он метнул на меня быстрый взгляд и, поколебавшись, улыбнулся мне. Я улыбнулась в ответ: тогда он положил узелок рядом со мной и спросил меня: «Вы позволите присесть?» – таким светским тоном, будто был не на берегу Сены, а у меня в гостиной. Я оробела и не ответила, только опять улыбнулась ему, и мужчина уселся рядом со мной.
Он не спросил меня, что я делаю, как меня зовут, сколько мне лет, как я оказалась на берегу Сены в шесть часов вечера в черном переднике. Достав из кармана сигарету, незнакомец угостил меня, затем вынул еще одну и закурил сам. У него были красивые руки праздного человека, только ногти немного грязные. Несколько минут мы молчали, затем он повернулся ко мне: «Сейчас вы увидите одну из самых древних барж на Сене. Три года я на нее смотрю и все удивляюсь, что она до сих пор не затонула». Мы увидели, как проплыла очень старая баржа, но она мало интересовала меня. Меня интересовал мой собеседник, и я сама этому удивлялась, потому что мне едва стукнуло шестнадцать и книги занимали меня куда больше, чем люди. Я спросила у незнакомца, читает ли он, и тут же покраснела: глупый вопрос, у него явно не было денег на книги. Но он ответил, что много читал, и поинтересовался, какую книгу я читаю сейчас. Я ответила, и он очень остроумно высказал свое мнение о ней.
Потом я вскочила, поняв, что скоро семь; ко мне вернулись рефлексы страха перед наказанием, и я сказала незнакомцу, что мне надо бежать. Он ответил: «Жаль, – и усмехнулся: – У вас такое жесткое расписание?» Затем добавил, что останется здесь и будет рад видеть меня завтра. И пообещал, что расскажет мне много забавного об авторе книги, которую я тогда читала. Речь шла о Флобере, о котором я ничего не знала, и сама мысль о том, что клошар расскажет мне о писателе, показалась мне очень занятной. Попрощавшись, я припустила к пансиону. Встретив на углу улицы стайку моих соучениц, затесалась в их ряды и вернулась без проблем.
С этого дня началась странная неделя. Я наловчилась удирать из пансиона и бежала на Сену к моему новому другу. Я не знала его имени, он не знал моего, мы разговаривали обо всем и ни о чем, сидя на парапете, а Сена у нас на глазах меняла цвет, становилась серой, затем белой. Солнце исчезало, я знала, что у меня остается десять минут, поворачивалась к незнакомцу с грустной улыбкой, а он улыбался мне в ответ и протягивал последнюю сигарету с таким видом, будто жалел меня. От этой жалости, сочувствия к моему жесткому расписанию мне было не по себе, и в конце концов я сказала клошару, что ухожу в пансион и что меня выгонят, если я опоздаю. Это не произвело на него особого впечатления, но он посерьезнел и пожалел меня от души. А меня уже понесло, и я заявила, что лучше быть как он, прогуливаться по набережным. Мой друг рассмеялся: «Это гораздо труднее, чем вам кажется! Для такой жизни нужно предрасположение!»
Я заинтересовалась, что же это за предрасположение. А он ответил мне, что нужно «уметь жить». Для меня «жить» означало иметь друзей, деньги, танцевать, смеяться и читать. Но мой знакомый обходился без этого. Весь вечер я ломала голову и решила, что на следующий день спрошу у него, что же означает «умение жить».
На следующий день шел дождик. Мои подружки все же вышли на прогулку, но хоть в плащах, а я так и помчалась к Сене под дождем в черном переднике. Всю дорогу я бежала, потому что боялась, что клошар уйдет. Запыхавшаяся, промокшая, я нашла его под аркой моста с неизменной сигаретой в зубах. Он сразу достал из своего узелка громадный свитер, грязноватый, в дырах, и напялил поверх моего передника. Капли дождя медленно падали в Сену. Река была грустная и грязная. Я спросила, что же означает «уметь жить», и мой друг расхохотался: «Вы на полпути не останавливаетесь, ну, да ладно, все равно завтра я уйду. Так что расскажу вам все».
И он рассказал мне, что у него была жена, дети, очень хорошая машина и много денег. «Превосходное положение, – говорил он, смеясь. – В восемь часов я уходил на работу, целый день трудился, вечером возвращался к красавице-жене и чудесным детям. Я выпивал коктейль, потом мы ужинали с друзьями, говорили всегда об одном и том же, ходили в кино, в театр, отпуска проводили на очень красивых пляжах. А затем, в один прекрасный день…»
В один прекрасный день он решил, что с него довольно. До него вдруг дошло, что жизнь проходит, а он не успевает даже увидеть, как она проходит. Что его закрутили шестерни, что он ровным счетом ничего не понял в этой жизни, что лет через двадцать он умрет, так ничего и не нажив, кроме положения в обществе.
«Я хотел увидеть, как уходит время, как угасает день, я хотел услышать биение собственного сердца, почувствовать жестокость и нежность дней. И я ушел. Меня объявили умалишенным, не отвечающим за свои поступки, правда, дали немного денег. С тех пор я и гуляю. Смотрю на реки, на небо, у меня нет никаких дел, я живу. Всего лишь. Думаю, вам это кажется странным?»
Нет, мне его жизнь не казалась странной. Я только думала, что когда-нибудь шестерни подхватят и меня, мое время будет рассчитано по минутам, там и смерть придет, а я так ничего и не увижу, ничего не пойму; наверное, чтобы избежать этого, надо бороться. Отчаянно бороться. Впервые я взяла моего нового друга за руку. Жесткая, сухая рука, но ее прикосновение было приятным.
Это, наверное, был мой единственный друг, и вот сейчас он уйдет, и я больше никогда не увижу его. Я спросила его, увидимся ли мы, а он ответил, что вряд ли, но разве это так важно? Ведь одна неделя среди лета на берегу Сены, когда ты встретил друга и потерял его, – это хорошая неделя. Затем он улыбнулся мне и ушел. Я видела, как он уходит в лучах солнца.
Я бегом вернулась в пансион. Больше мне не придется убегать по белым улицам к Сене. Но я чувствовала еще кое-что, какую-то счастливую усталость. И вкус времени стал мне родным, как прирученный зверек.
Я отношусь к десяти, пятнадцати или двадцати процентам французов или вообще людей, которые при виде лошади испытывают совершенно особое чувство – смесь восхищения, упоения и восторга. Лошадь для меня – это улет, во всех смыслах слова. Будь то в старых вестернах, на выставках, на скачках, эти прекрасные, такие свободные, такие сильные и такие хрупкие животные – их грациозность, их нервность, их дыхание, нечто в их посадке головы, беге, подрагивании, нечто гордое, немного дикое, эта грива, эти бока, – завораживают и волнуют меня. Между прочим, почему, говоря о лошади, мы употребляем слова «нога», «рот», «плечо», а не «хребет», «лапа» и «шерсть», как о любом другом млекопитающем? Потому что красотой этого животного люди любовались во все века. И если французский язык, гениальный в своих исключениях, на протяжении столетий ничего не менял в этом особом и почтительном словаре, значит, действительно речь идет о чем-то достойном. Наш живой язык быстрее следует за жизнью, чем наши обычаи.