В туманном зеркале | Страница: 17

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Совсем с ума сошли эти голуби, – произнес он тихо-тихо, словно в кровати их было трое: Муна, которой он жаловался на голубей, неведомо кто, кого нельзя было будить, и он сам. Или, может, он все-таки не хотел будить Муну?.. Интересно, сколько сейчас времени? В любом случае Сибилла приедет только к вечеру, если вообще сегодня приедет. Вчера, вернувшись домой, он не завел часы и теперь нервничал.

– Муна, – позвал он громко, отведя взгляд от окна и перевернувшись на спину.

Он взглянул на противоположный край кровати: еще десять минут назад – он мог поклясться – там спала Муна, но теперь никого не было.

– А-а… – начал он обиженным и жалобным тоном.

Потом торопливо обшарил простыню, на которой должна была лежать его любовница, и только тогда окончательно признал, что ее нет.

Да, Муны не было. Он был один в спальне с воркующими голубями, не знал, сколько времени, не знал, что ему и думать. Следующие десять минут он строил всевозможные предположения. Конечно, он мог бы немедленно встать и отправиться на поиски Муны, но, во-первых, на нем была только пижамная куртка, и хотя она была длинная, и вид у него был вполне пристойный, ему совсем не хотелось наткнуться в коридоре на верного Курта, прибывшего из Дортмунда, и, во-вторых, он не знал ни расположения комнат, ни привычек, ни распорядка дня Муны, что могло повлечь за собой какую-нибудь нежелательную встречу – нежелательную, в первую очередь для Муны. Его одежда наверняка осталась в ванной, но какая из дверей ведет в ванную? Франсуа чувствовал, как он смешон, но пенять было не на кого: он сам сделал все, чтобы приехать сюда, сам вынудил Муну принять его и оставить у себя. А что, если она привыкла к таким ночным визитам? Что, если уже уехала в театр, оставив ему в прихожей записку? А он так и пролежит все утро один в комнате, которую Муна еще не успела до конца обставить, слушая, как воркуют сумасшедшие голуби, и не зная, на что решиться?

Франсуа в четвертый раз опустил ногу, ища ковер, и тут заметил, как дверь медленно приотворяется, кто-то проскальзывает в нее и закрывает дверь за собой. Некто скользнул в постель, улегся возле него, всеми силами стараясь не нарушить его предполагаемый сон, и сопровождающий этого некто запах рисовой пудры окончательно подтвердил присутствие Муны. Успокоенный, обрадованный, полный нежности, Франсуа принял Муну в свои объятия.

Его снова приятно удивила ее округлость, плотность, удивительно нежная кожа; нравилась ему и ее манера говорить – любезная, кокетливая, доброжелательная, очень устаревшая в наш век всяческих звукоподражаний, но тем более отрадная. Франсуа нравились именно те изъяны Муны, которыми она была обязана своему возрасту. Начало было хорошим: к этой женщине он испытывал нежность. Нежность была причиной и приятного утра, и беспокойной ночи, нежность и чувственность, конечно, тоже. Хотя чувственность в таких случаях его удивляла больше, чем нежность. Недобрые чувства к женщинам ему давались труднее: враждебность, презрение, ненависть он должен был еще нажить. Правда и то, что у него никогда не было любовницы, которая нужна была бы ему только физически, – в его глазах физиологическое отношение к женщине было крайностью, и он его не понимал. Тот факт, что мужчина прилагает усилия, чтобы свою единственную свободную ночь провести с некой женщиной (даже если в начале вечера он только предполагает такую возможность, а в середине и вовсе от нее отказывается), факт, что мужчина добивается этой ночи, а утром вновь эту женщину хочет, означал безусловную привязанность. Явную и неоспоримую.

Утром Муна и сказала ему ласковым и немного жеманным тоном, каким говорила все, что задевало ее за живое, что казалось ей любопытным или всерьез ее трогало, – сказала, что он безумно красив…

– Безумно, – сказала Муна, – необыкновенно, потрясающе красив.

Франсуа растерялся. Хотя, конечно, бывало, что его любовницы восхищались им, но ни одна не доходила до таких крайностей. В конце концов он рассмеялся. Ему польстило преувеличение, исходящее от молчаливой и очень сдержанной женщины, которая, казалось, даже забыла об их первой близости.

– Почему ты смеешься? Тебе что, не говорили этого? Может, тебе вообще никогда такого не говорили?

И она тоже рассмеялась, но недоверчиво, потому что «такого не может быть».

– Уверяю тебя, – настаивал Франсуа, – никому и в голову не приходило…

– Не верю! Неужели тебе никогда не говорили, что невозможно устоять перед…

Одной рукой она обняла его, а указательным пальцем другой водила по его лицу и шепотом, очень серьезно говорила что-то совершенно сумасшедшее и в то же время конкретное об уголках его потрясающего рта, волнующем абрисе щеки, расстоянии между губой и носом. И пока Муна рассказывала ему о его собственном лице, он чувствовал, как ее ресницы щекочут ему шею, «длиннющие», как было принято говорить у Сибиллы и ее молоденькой приятельницы.

Потом Муна стала рассказывать ему, как он входит в комнату, как двигается, и Франсуа невольно хмурился, хотя ее слова удивляли его, забавляли и вызывали нежность, потому что неловкости, какую он должен был бы испытывать, он не испытывал, – чего-чего, а никакой неловкости с Муной не возникало, как это ни странно. Он и сам удивлялся той непринужденности, какую чувствовал, находясь рядом с этой совершенно чужой ему женщиной – женщиной другого круга, другого поколения, другой профессии и, по существу, даже не соплеменницы.

– Ты безумица, – ласково сказал он.

И вдруг ее веки, два крыла, трепещущие у основания его шеи, взлетели, Муна подняла голову.

– Боже мой! Ты проголодался! – воскликнула она. – И, конечно, хочешь пить!

Описание донжуана, которое она только-только начала, было вмиг оставлено, и, набросив халатик, Муна полетела на кухню, а Франсуа усмехнулся, неожиданно почувствовав укол разочарования, когда ее рассказ прервался.


Сибилла должна была прилететь вечером с последним самолетом «Эр-Франс», как сообщила Франсуа секретарша в журнале, куда он позвонил где-то около двенадцати. Он сказал о возвращении Сибиллы Муне, а Муна предложила ему взять с собой и прочитать исправленное начало «Шквала»: кто-то уже переделал первый акт по ее замечаниям.

– Разумеется, я понимаю, – сказала Муна, – что по-авторски распоряжаться текстом имеет право только Сибилла и, может быть, еще ты. Но если мое предложение устроит Сибиллу, то я с удовольствием поставлю вашу пьесу у себя в театре, так что все зависит только от нее.

Но поскольку времени до вечера было еще очень много и Франсуа хотелось провести его у Муны, а не торчать одному в доме на бульваре Монпарнас, тем более что с утра туда должна была прийти прислуга, которая раз в неделю приходила к ним прибираться, и все убрать, а от него, Франсуа, только и жди, что беспорядка, – в общем, Франсуа уступил уговорам Муны, уселся на канапе в большой гостиной и принялся за чтение.

Серж, герой «Шквала», был человеком в высшей степени благородным и чувствительным; жена изменяла ему, выставляла на посмешище, но из любви к ней он все терпел. Кротость Сержа по отношению к жене трогала куда больше Сибиллу, чем Франсуа, который по исконной мужской природе невольно негодовал, над чем они оба с Сибиллой посмеивались. Славянская душа, Серж был необыкновенно трогателен, но играть его нужно было крайне сдержанно, чтобы в глазах западной публики он не выглядел бесхарактерным слюнтяем, непонятным и отталкивающим. Муна предлагала совершенно другое истолкование характера Сержа: он лишь претендовал на благородство – нелепый, ходульный, претенциозный, он невольно раздражал всех своей снисходительностью и был уморительно смешон. Измена, таким образом, становилась понятной, жена вызывала почти что симпатию, любовник тоже. Акценты были переставлены так, что начинало даже казаться, будто именно таков был изначальный замысел автора, и невольно возникал вопрос: а так ли уж удачен последующий, та трогательная, чистая, сентиментальная пьеса, которую, в конце концов, автор оставил Сибилле? Франсуа не ожидал, что будет, читая, хохотать во весь голос – как-никак, и он немало потрудился над переводом и заранее отметал смешную, на его взгляд, идею переделки. И в чем-то оказался прав: пьеса стала смешной до невозможности. А Муна оказалась права в одном, но очень существенном пункте: такую пьесу легко было ставить, легко играть и легко надолго удержать в репертуаре (с некоторых пор в театр стали ходить в основном для того, чтобы посмеяться).