За тот час, что они беседовали, никто не избежал ни банальностей, ни общих мест, но самые блистательные изрекала Муна. Бертомьё на будущей неделе давал банкет в честь возвращения госпожи Фогель в театральный и светский Париж, и, судя по всему, Париж как театральный, так и светский не разочаруется в своем новом приобретении. У Муны имелся солидный запас добрых чувств и прописных истин, наивности и непосредственности, каких в Париже не сыщешь днем с огнем. Со слезами на глазах она рассказывала, как страдала от театральной всеядности Дортмунда, индустриального города в бассейне Рура, где ее дорогой муж составил себе состояние «на каких-то там шарикоподшипниках, в которых я, честно признаюсь, ничего не смыслю. Но Гельмут, сущий ангел, никогда и не настаивал». Она ставила себе в большую заслугу, что устояла перед парижскими соблазнами и не вернулась на сцену сразу же после замужества, «но тогда бы милый Гельмут сидел один при своих заводах по субботам и воскресеньям. Нельзя же быть и хорошей женой, и хорошей актрисой одновременно, не правда ли?» – спросила она с самым искренним огорчением у Бертомьё, и у того даже глаз задергался от раздражения, Сибилла вся порозовела, изо всех сил стараясь не рассмеяться, зато Франсуа – о, чудо из чудес! – воплощал собой само одобрение: «Муна! Как она права! Какая доброта, человечность!» Сибилле стало неловко. Хотя куда чаще им обоим вредили резкие выходки Франсуа, его нетерпимость, язвительные суждения, продиктованные иногда его интеллектуальными пристрастиями, а иногда той широкой образованностью и подлинной культурой, какие у него, несомненно, были. Временами Франсуа доходил чуть ли не до приступов бешенства, сталкиваясь со «всякой сволочью», как он называл самодовольных тупиц, тщеславных невежд и снобов, которые заняли немало ведущих мест в обществе, благодаря как общему падению нравов, так и снижению интеллектуального уровня из-за телеоболванивания. Так что Сибилле надо было бы радоваться проявленной Франсуа терпимости, потому что он зачастую пугал ее полной глухотой к посулам успеха или выгоды. Франсуа всегда возмущался в полный голос, чем отчасти и объяснялось их не слишком стабильное финансовое положение, что, однако, не мешало им жить вполне благополучно: преданные друзья баловали их теми благами, какие обычно приносит достаток, о котором они очень мало заботились. Кроме дома на бульваре Монпарнас, чудом купленного в кредит десять лет назад – они расплатились за него совсем недавно, – скудных поступлений за проданные за границу авторские права на их общие переводы, ежемесячной минимальной зарплаты, которую платил Франсуа один издатель поэзии, ценя его познания и увлеченность, и зарплаты Сибиллы в одном женском журнале, в меру нравоучительном, в меру развлекательном и дающем практические советы праздным франкоговорящим женщинам, – в общем, кроме суммы этих очень скромных сумм, никаких других доходов у них не было. Впрочем, изредка они получали чек от дядюшки Эмиля, загадочного женоненавистника, который время от времени радовал своего единственного племянника, и случалось, что их богатые друзья удваивали по отношению к ним свои дружеские заботы. Да, их приглашали всюду и часто, но они уже вышли из возраста неоперившихся птенцов, когда естественно жить нахлебниками то у одних, то у других, пришло время и им принять бремя собственной зрелости и не пренебрегать ею с тем легкомыслием, опасность которого (и не только преступность) так явственно обнаружил двадцатый век.
С такими мыслями Сибилла ехала домой в автомобиле Муны Фогель, пахнущем кожей и розовым деревом. Новая их знакомая была очень озадачена отсутствием у них машины: «Не представляю себе, как вы обходитесь», – и настояла на том, чтобы самой отвезти Сибиллу. Погрозив мужчинам пальчиком в лайковой перчатке, она прибавила: «У нас будет женский разговор», – и уселась в машину, оставив Франсуа и Бертомьё на тротуаре, причем с одинаково утомленными лицами.
– Бульвар Монпарнас, – обратилась Муна к шоферу, потом с удовольствием откинулась на мягкую подушку и задумчиво повторила: – Бульвар Монпарнас… именно там я когда-то веселилась, да, да, я прекрасно помню!
И она удовлетворенно вздохнула, покивав головой, то ли вспоминая добром давнее веселье, то ли одобряя собственную памятливость. Каждое свое слово Муна непременно подкрепляла жестом, что выглядело некоторым чудачеством.
– Мне кажется, что теперь никто не умеет устраивать праздников… Молодежь разучилась веселиться, – продолжала опечаленно Муна Фогель. – Безработица! СПИД! Бедняжки… не захочешь и молодости в наше время…
– А я хочу, и иногда даже очень! – откликнулась Сибилла.
Ее искренность так поразила Муну, что она умолкла.
– Конечно, мы горюем о собственной молодости, – продолжала Сибилла, – но чтобы не показаться завистниками, говорим, что теперешней молодежи и не позавидуешь. Но если есть проблема, стоит ли ее упрощать?
– Правы! Вы совершенно правы! (Чего в Муне не было, так это упрямства.) Как-то моя старинная подруга сказала: «Возраст? Я в возрасте моих сосудов». И я ей так посочувствовала… Но, наверное, – прибавила она, задумчиво покачивая головой, – лучше не сообщать этого людям, которые… которые хорошо вас знают… вас и ваш возраст…
Сибилла рассмеялась; после того, как рассеялось ее раздражение против миллионерши, которая в последний момент пожадничала и не дала ни франка на их с Франсуа постановку, что означало для них новые и трудные поиски денег в ближайшем будущем, Муна стала ей даже симпатична. Париж еще не закалил в своей огненной печи беленькую фигурку, слепленную по образцу какого-то давнего фильма.
– Жаль, что вы не будете работать с нами, – сказала Сибилла, скорее все-таки из любезности, чем из искреннего сожаления: она не верила в удачу осторожных в щедрости. И удивилась неожиданному воодушевлению своей спутницы.
– А знаете, Сибилла? Вы позволите называть вас Сибиллой? Вот только с одним «л» или с двумя? Впрочем, какая разница… В общем, дело в том, Сибилла, что… Ведь несчастный юный чех именно вам оставил авторские права, не так ли? Так вот, кроме режиссуры, кроме актерской игры, можно поработать над пьесой и по-другому, и эту работу… да, ее можно обсудить. Поговорите еще с Бертомьё, он лучше все объяснит. У себя в Дортмунде я совсем разучилась вести деловые разговоры, да и думать тоже. Посоветуйтесь еще с Франсуа. Именно! Так будет еще лучше. Франсуа поймет, что я имею в виду! Да! Да! Да! Публика ходит на имена, дорогая Сибилла, или для того, чтобы повеселиться. Вот-вот, поговорите с Франсуа, – закончила она детским, доверчивым голоском, все сильнее и сильнее хлопая Сибиллу по руке, словно та уже готова была упасть в обморок.
Шофер открыл дверцу. Приехали. Сбитая с толку Сибилла пробормотала несколько раз «спасибо» Муне, а та с восхищенной улыбкой посылала ей через стекло воздушные поцелуи до тех пор, пока машина не скрылась из виду.
Дом Сибиллы и Франсуа находился примерно посредине бульвара Монпарнас, во дворе, позади выходившего на улицу здания. Нужно было войти в арку, а за аркой на общипанном лужке дремали, будто случайно залетев туда, два деревенских домика: первый – пустой и заколоченный, а за ним второй – Франсуа и Сибиллы. В год их встречи, когда Франсуа только снял его, он казался им слишком большим, и чуть позже, когда они уже его купили, тоже. Сначала в нем была одна только комната, и размещалась она вокруг постели, одна-единственная комната, где любовь сплавляла воедино ожидание и спешку, страсть, нечистую совесть и наслаждение, большая комната с наглухо закрытыми ставнями и окруженная другими, нежилыми комнатами без значения и назначения.