И вот с чувством глубочайшего облегчения, точнее с ощущением, что удалось спасти собственную жизнь, Арман Боте-Лебреш, на этот раз позабывший про свой сахар, вытянулся на огромной двуспальной постели и начал раскладывать на ночном столике десять предметов, необходимых ему в путешествии, которое называется сном: таблетки, чтобы уснуть, таблетки, чтобы расслабиться, таблетки, чтобы работали почки, другие таблетки, чтобы предупредить попадание никотина в легкие, и т. д. Кроме того, на утро предназначались медикаменты обратного действия: для полного пробуждения, для повышения давления, для десятикратного повышения бодрости и т. д. Все это выкладывалось на небольшом ночном столике в виде квадрата точно так же, как Наполеон в Австрии строил в каре свою старую гвардию. Каждый вечер это отнимало у Армана полчаса. Тем не менее, спасибо этому маниакальному раскладыванию – хоть оно помогало скоротать десять дней невыносимой скуки. Следует добавить, что Арман Боте-Лебреш не испытывал внутреннего протеста против полнейшей скуки, в которую его повергала бездеятельность, но и не выработал к ней привычку. Он скучал, как считал он сам, потому что ему было скучно, или, может быть, потому, что было скучно другим. Во всяком случае, скука не была для него слишком острой проблемой; во всяком случае, гораздо менее острой, чем какие-либо неожиданности или введение эмбарго на сахар. И вообще, вся жизнь Армана Боте-Лебреша была смертельно скучна: с родителями, с приятелями, с родителями жены, с женой, наконец; но тут следует честно признать, что в последние сорок лет его жизнь стала гораздо менее скучной благодаря Эдме. Эдма в роли супруги всегда, как говорилось в одной книге, имя автора которой Арман позабыл, «скучала сама, не давая скучать другим». «Но что она сейчас поделывает?» Он то и дело обнаруживал, и не без удивления, что его жена Эдма, о которой, находясь в Париже, он практически не вспоминал, занимает центральное место в его мыслях, как только они отправляются в отпуск. Она занималась всем, она стояла на страже, избавляя его от забот о билетах, о багаже, о счетах; она все взяла в свои руки и всем занималась сама. И где бы они ни находились, она следила за тем, чтобы он был как следует пострижен, как следует накормлен, как следует обеспечен различными финансовыми и биржевыми периодическими изданиями. Благодаря этому Арман Боте-Лебреш великолепно проводил отпуска, правда, стоило Эдме исчезнуть более чем на пять минут, он впадал в полную растерянность, граничащую с отчаянием. А когда с опозданием часа на три Эдма возвращалась после своих эскапад, проехавшись по пустыне на верблюде, побывав в каком-нибудь злачном месте, в объятиях молодого человека, Арман просыпался, садился в постели и всякий раз взирал на вернувшуюся супругу взглядом, преисполненным счастья, радости и даже облегчения, так что в итоге Эдма стала задавать себе вопрос: а не были ли они все это время безумно влюблены друг в друга, по крайней мере, не был ли он влюблен в нее? Великолепный сюжет для фильма, как-то раз подумала она и даже поделилась с Симоном Бежаром: мужчина и женщина живут в полном согласии на протяжении многих лет. Мало-помалу, по отдельным признакам, женщине становится ясно, что муж ее обожает. Убедившись в этом, женщина его бросает как раз вовремя, опережая его признание в любви, и в этом поступке ей оказывает содействие друг детства мужа, оставшийся нормальным.
Симон закатился смехом, когда услышал от нее этот сюжет (правда, без указания первоисточника). И она смеялась вместе с ним. Она представила себе реакцию Армана, если бы вдруг она ему сказала: «Арман, я вас люблю», прямо так, ни с того ни с сего, после чая… Бедняга, наверное, свалился бы с постели. Время от времени Эдму Боте-Лебреш на пару минут охватывало умиление по поводу жребия, выпавшего на долю Армана Боте-Лебреша, маленького и незаметного муравья-труженика, своего супруга. Но не проходило и трех минут, как она вспоминала о том, как ее муж разорял друзей, как он попирал ногами слабых и что слово «сердце» он употреблял лишь применительно к какому-либо заводу или какой-либо махинации. Эдме пару раз довелось наблюдать, как ее супруг ведет себя наподобие работорговца, а полученное ею и затем безвозвратно попранное буржуазное воспитание помогло ей четко усвоить этические различия, существующие между мелкой буржуазией и владельцами крупных состояний, различия, которые не уставал подчеркивать Скотт Фицджеральд. И от этих воспоминаний у нее проходила дрожь по спине много-много лет спустя.
В дверь постучали. Арман был не в состоянии в силу своей привычки к упорядоченности и нормальности даже вообразить, что в столь поздний час к нему в каюту может прийти кто бы то ни было, кроме стюарда. И он крикнул «Войдите!» раздраженным голосом, вновь обретенным начальственным голосом, которым он любил иногда разговаривать с окружающими, сейчас он был на два тона выше обычного, словно втягивая, а потом чуть ли не выплевывая сквозь зубы воздух, он освобождался от воспоминаний о Дориаччи, о ее губах, которые пахли гвоздикой или розой (Арман уже не помнил, как именно пахнет тот или иной цветок), от воспоминаний о собственном смущении, которое он попытался скрыть, рискуя захлебнуться. Но когда он увидел, что дверь по-прежнему приоткрыта, что на его «Официант?» не последовало подобострастного подтверждения, то решил, что пропал окончательно, что Дориаччи всего-навсего пошла переодеться на ночь и теперь явилась в каком-нибудь прозрачном, как паутина, пеньюаре, а поскольку молодые люди ей наскучили и она считает их пошлыми и пресными, судя по ее же собственным высказываниям, она, видимо, решила остановить свой выбор на нем, Армане, возможно, из-за возраста, но, скорее всего, из-за его состояния. Дориаччи, несмотря на миллиардные гонорары, захотелось также и состояния Лебрешей (Боте была всего-навсего девичья фамилия его матери, которую, идя навстречу ее пожеланиям и проявляя великодушие и скромность, семья присоединила к фамилии его отца, хотя капитал прядильных предприятий Боте едва-едва составлял треть капитала Лебрешей). «Ну ладно, Дориаччи там или не Дориаччи, – лихорадочно повторял про себя Арман, – но состояние, созданное на сахаре моими родителями, моими прародителями и моими прапрародителями, не переменит владельца!»
Он тотчас же объяснит все это Дориаччи, быть может, это вселит в нее страх… И в простоте душевной Арман изобразил гримасу, которую он счел внушительной, но оказавшуюся попросту смешной, и вошедший Эрик Летюийе, увидев ее, расхохотался. Да этому-то здесь что надо? Арман Боте-Лебреш захлопал глазами, зарывшись в подушки, и пробормотал: «Выйдите! Выйдите!», как, должно быть, в свое время обратился папа Александр к маленьким Борджа, пришедшим посмотреть, как он умирает. «Выйдите!» – едва слышно повторил он, поворачивая голову то налево, то направо, «как умирающие в американских фильмах», вдруг подумал он. И он покраснел, представив себе, что подумает о нем этот голубоглазый мужчина с вдумчивым, серьезным взглядом. Он тотчас привстал в постели, улыбнулся, прокашлялся, чтобы прочистить горло, и заявил, одновременно пытаясь просунуть свою небольшую, но вполне мужественную руку в рукав пижамы:
– Как дела? Извините, мне что-то приснилось.
– Вам даже приснилось, что я вышел отсюда, – проговорил Эрик, улыбаясь своей холодной улыбкой, которая внушала Арману определенное к нему уважение – как одна акула уважает другую. – И я от души желаю, чтобы ваш сон как можно скорее превратился в явь, но прежде я хотел бы вас, милостивый государь, попросить об одной услуге. Вот о чем идет речь: завтра моей жене Клариссе исполняется тридцать три года, или, точнее, послезавтра, по прибытии в Канн. Мне хотелось бы преподнести ей Марке нашего друга Пейра, о котором она мечтает, но я опасаюсь, как бы эта глупая стычка не настроила его против меня и не помешала ему продать эту картину мне. Не можете ли вы совершить эту покупку для меня? Вот вам чек, покрывающий расходы.