Синяки на душе | Страница: 17

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px


Я еду поездом из Довиля в Париж и вижу в окно теленка, мирно пасущегося у сверкающего ручейка. Подальше двое мужчин, сняв рубахи – один белый, будто фарфоровый, другой загорелый, очень красивый, – жгут сухую траву (бледное солнце не затмевает их костер, в его лучах пламя кажется не обжигающим, а светлым, будто бескровным…). Ах, ах, ну что за прелестная композиция на французскую тему! А я бы хотела, чтобы моя жизнь была похожа на длинную классическую французскую композицию: цитаты из Пруста и Шатобриана на каникулах, из Рембо в восемнадцать лет, из Сартра – в двадцать пять, из Скотта Фицджеральда – в тридцать. Конечно, и я так цитирую, и даже слишком смело. Я уже наработала за всю свою жизнь целую диссертацию из цитат, поверхностную, правда, сделанную наспех, как у плохой ученицы, из тех, которые ничего не извлекают из этих цитат, если только они не служат в нужный момент их благополучию, самомнению и их радостям. И правда, все мелькало так быстро, что я перестала различать месяцы и годы, а размеренные движения и потухшие сигареты бедняков-косарей показались мне верхом роскоши. Я и себя рассматриваю тщательно и отстраненно. Но мне кажется, они помнят каждую минуту своей жизни, для меня же те полгода в деревне, что я работала, превратились в гигантское кружение отдельных мгновений – черные деревья, ранние сумерки, недозрелое яблоко, птицы, поначалу молчаливые и озябшие на фоне светлого неба, потом осмелевшие и громкоголосые, в красных лучах первого весеннего солнца. Можно подумать, я очень чувствительна к временам года (как в той книге: «О, какая осень, о, какая весна»), но в 1971 году, на ледяном катке времени, между двумя этими временами года, не было зимы.


Зная, что у нее очень красивая спина, золотистая и гладкая кожа, Элеонора лежала на животе в чужой постели и рассматривала один за другим причудливые предметы, которые в беспорядке валялись на полу комнаты. Здесь были две деревянные маски, более или менее африканские (скорее менее, чем более), несколько глиняных сосудов, и во всем этом было то, что она назвала бы чувством вкуса, вернее, идеей вкуса – самого-то вкуса как раз не было. Был инстинкт, а вкуса не было. Он принадлежал к мужчинам, которые почти напролом идут к людям, в которых нуждаются или которые нуждаются в них, или к тем, которые им просто приятны. Что же касается выбора вещей – такие мужчины обычно стоят, опустив руки, подробно интересуются датой изготовления, какими-то рекомендациями, которых никогда не попросили бы у живых людей, потому что они уже знают (инстинктивно) весь curriculum vitae этих людей. Определенная известность Бруно Раффета, как понимающего толк в искусстве педераста, вызывала у нее досаду – ничто не угнетало ее больше, чем склонность к коллекционированию у совсем молодых людей – и это приобретение вещей без разбора, наверняка дорогостоящих, украшало жизнь ее нового любовника довольно странным образом. Она ясно увидела, что в этом жилище, якобы эксцентричном, просто отсутствует хороший вкус, здесь нет старшего друга, который устроил бы все как надо, а есть скорее плохой вкус хозяина, который набросал все в кучу, дабы восхитить толпу – либо недоброжелателей, либо невежд. Это заставило ее улыбнуться, но улыбнуться ласково, сострадательно, почти нежно. Он спал рядом с ней, лежа на спине, расслабившись во сне, и на какой-то момент ей стало в глубине души жаль его – как безжалостна судьба хищника! Настанет день, когда очень просто будет пойти ко дну в рыцарских доспехах или утопить себя в вине, наркотиках или бог знает в чем еще; когда этот мужчина, наученный как дрессированная собака скакать перед телекамерой, по-собачьи опрокинется на спину, суча всеми четырьмя лапами при одной только мысли быть сфотографированным на первой странице, впрочем, как любой из его товарищей по работе. А пока он был прекрасен в утреннем свете, в окружении этого антикварного старья от Бюрма, тем более прекрасен оттого, что эти деревяшки были поддельными, а его кожа по-настоящему юной, и еще оттого, что те жалкие умственные потуги, на которые он пошел, чтобы заполучить настоящие ценности, потерпели неудачу. Через десять лет он станет или бедняком, или неудачником, а может быть, образованным человеком. И он уже не сможет рассчитывать на то, чем владеет сейчас: свежесть кожи, блеск глаз, способность любить, – и на то, чем он обладал в меньшей степени: честолюбие, отсутствие щепетильности, коммерческую жилку, чтобы переходить – если дела пойдут хорошо – от одной стадии к другой, из которых последняя – круг привилегированных. Все это по известным причинам вызывало у Элеоноры насмешку – она с рождения владела всем этим: образованием, элегантностью и, в особенности, незнанием цены деньгам, и она знала, что это – свойство людей особой расы, причем вовсе не «голубой крови» – скорее, что люди, независимо от социального слоя, как принято говорить, всегда готовы вытряхнуть свои кошельки; и ее охватила странная нежность к этому незнакомцу, так щедро наделенному природой. Ни одной секунды она не думала, что он может заставить ее страдать. У него было слишком много козырей, а у нее их почти не было, он еще мог их попридержать, а она отдавала последние, которые еще оставались. В любовных отношениях очень важно иметь в виду, что единственный непробиваемый «панцирь», единственная дальнобойная пушка, единственная мина, которую не обойти, и более того, о ужас, единственная бомба, которую нельзя сбросить на головы других, ибо взрыв ее только продолжит ужасную битву, – это равнодушие. В ее арсенале было достаточно средств, чтобы уничтожить противника на поле битвы. Грудь юноши и бока, покрытые золотистым пушком, и в самом деле напоминали засеянное поле; она знала достаточно всяких расхожих правил, чтобы прицелиться прямо в сердце, которое билось рядом с ней. Что же касается бомбы, она постарается ее избежать, она не будет ждать простой короткой фразы, не устаревшей и поныне, этой Хиросимы чувств: «Вы мне надоели». И вот этот-то побежденный победитель, крепко спящий ребенок с белокурыми волосами и прижатой к щеке рукой, как будто он инстинктивно защищался – от нее или чего-то в его прошлой жизни, которой она не знала, вызвал у нее чувство нежной грусти по отношению к себе самой. Пора было возвращаться к Себастьяну, ее брату, такому далекому и такому близкому, что можно увидеть его во сне, такому неумехе и в то же время способному на все, злому безумцу, но и мудрецу, безразличному человеку, но полному нежности, ненадежному и верному, к этому ходячему парадоксу, единственному мужчине, которого она не просто любила, но который был ей интересен. Она оставила спящего юношу среди молчаливых африканских ликов, искаженных злобой, чересчур застарелой, среди чересчур нового мебельного плюша, оставила его спящим, зная, что он может проснуться очень скоро, поэтому она, подобно героине Кокто, вызвала такси приглушенным голосом – таким голосом просят о помощи священника или любого проходимца, который вас любит. Романтическим голосом сказав в телефонную трубку все, что нужно, она спустилась по лестнице, насвистывая старую мелодию Оффенбаха, мало подходящую к ее настроению, но которая привязалась к ней, поскольку подходила к ритму ее шагов по лестнице. И так же, как Себастьян два месяца назад, она немного прошлась по утреннему Парижу, ослепительно голубому, думая, как и он тогда, что она выбралась невредимой, забывая при этом, что если она задает себе этот вопрос, значит, уже все не так просто.

Итак, в то унылое утро, впрочем, невзрачным его не назовешь, осень стояла тогда во всей красе, – настала очередь Себастьяна ждать. Он прекрасно видел, что Элеонора дала себя увлечь, а еще точнее, увлекла молодого человека. Сначала это его рассмешило, потом он задумался; в конце концов, ему стало невмоготу – так грустно и одиноко было в квартире, будто он сирота. Такого с ним еще не было. Он не очень задумывался над тем, что вот уже полгода, как именно он уходил, и сознание того, что теперь он тот, кто остается, вернее, кто ждет, было крайне мучительно, как что-то из ряда вон выходящее. Он взял карандаш и, чтобы как-то рассеяться, стал классифицировать известные ему виды отсутствующих величин. (Когда Себастьяну было неважно или совсем плохо, у него была здоровая привычка объяснять себе причину такого состояния и записывать свои соображения на листке бумаги.) Так что он сделал точную таблицу этих самых отсутствующих величин. Он записал: