— Ну ладно, а вот я, — продолжала она, как будто это было открытием, — я влюблена.
— В кого? — сказала я. — Ах да! В последнего, конечно.
— Если это тебе не интересно…
Но она продолжала. Я со злостью приводила в порядок вещи. «Почему у меня в подругах такие дуры? Люк бы ее не потерпел. А при чем тут Люк? Притом что это, в общем, моя жизнь».
— …Одним словом, я его люблю, — заключила она.
— А что ты называешь любить? — спросила я с любопытством.
— Ну, я не знаю. Любить — это думать о ком-нибудь, везде с ним бывать, предпочитать его другим. Разве не так?
— Не знаю. Может быть.
Вещи были в порядке. Я вяло уселась на постель. Катрин сделалась милой.
— Ты какая-то сумасшедшая, Доминика. Ты ни о чем не думаешь. Пойдем с нами сегодня вечером. Я буду, конечно, с Жаном-Луи и с его другом, он очень умный, занимается литературой. Это тебя развлечет.
В любом случае я не хотела звонить Люку до завтра. И потом, я устала; жизнь представлялась мне унылым круговоротом, а в центре порой — единственная точка опоры — Люк. Он один меня понимал, помогал мне. Он был мне необходим.
Да, он был мне необходим. Я ничего не могла требовать от него, но он все-таки за что-то был в ответе. Главное — не нужно, чтобы он это знал. Соглашения должны оставаться соглашениями, особенно когда они могут причинить неприятности другим.
— Ладно, пойдем посмотрим твоего Жан-Бернара и его умного друга. Мне чихать на ум, Катрин. Хотя нет, не так; я люблю только грустных умников. Те, которые благополучно из всего выбираются, действуют мне на нервы.
— Жан-Луи, — запротестовала она, — а не Жан-Бернар. Выбираются из чего?
— Из этого, — сказала я с пафосом и показала на окно, где виднелось низкое небо, розово-серое в вышине и такое грустное, какое может быть только над замершим адом.
— Тут что-то не так, — сказала Катрин обеспокоено, взяла меня за руку и, спускаясь по лестнице, следила, как бы я не оступилась. В конце концов, я очень хорошо к ней относилась.
Короче говоря, я любила Люка, о чем и сказала себе в первую же ночь, которую снова провела с ним. Это было в гостинице, на набережной; он лежал на спине после объятий и разговаривал со мной, прикрыв глаза. Он сказал: «Поцелуй меня». И я приподнялась на локте, чтобы поцеловать его. Но, наклонившись к нему, я вдруг почувствовала какую-то дурноту, бесповоротное убеждение, что это лицо, этот человек — единственное, что у меня есть. И что неизъяснимое наслаждение, ожидание, крывшееся для меня в этих губах, — это и есть наслаждение и ожидание любви. И что я люблю его. Я положила голову ему на плечо, не поцеловав, и тихо застонала от страха.
— Хочешь спать, — сказал он, погладив меня по спине, и негромко засмеялся. — Ты, как маленький зверек, после любви спишь или хочешь пить.
— Я подумала, — сказала я, — что я вас очень люблю.
— Я тоже, — сказал он, потрепав меня по плечу… — Стоило нам не видеться три дня, и ты уже называешь меня на «вы», почему бы это?
— Я вас уважаю, — ответила я. — Уважаю и люблю. Мы вместе засмеялись.
— Нет, правда, — повторила я с увлечением, как будто эта блестящая мысль только что пришла мне в голову, — что бы вы сделали, если бы я полюбила вас всерьез?
— А ты и любишь меня всерьез, — сказал он, снова закрывая глаза.
— Я имею в виду: если бы вы стали мне необходимы, если бы я хотела быть с вами все время?..
— Мне бы стало очень скучно, — сказал он. — И даже не польстило бы.
— И что бы вы мне сказали?
— Я бы сказал тебе: «Доминика… Послушай, Доминика, прости меня».
Я вздохнула. Значит, и он не лишен ужасного рефлекса осмотрительных и совестливых мужчин, которые говорят в таких случаях: «Я тебя предупреждал».
— Заранее вас прощаю, — сказала я.
— Дай мне сигарету, — сказал он лениво, — они с твоей стороны.
Мы молча курили. Я подумала: "Ну вот, « люблю его. Наверно, любить — это всего лишь думать вот так: „Я люблю его“. Всего лишь, но только в этом спасение».
И правда, всю неделю всего лишь и было: телефонный звонок Люка: "Ты свободна в ночь с 15-го на 16-e? " Эта фраза, каждые три-четыре часа всплывавшая в моем сознании, произнесенная холодным тоном, всякий раз, стоило мне вспомнить о ней, как-то странно сжимала мне сердце-то ли от счастья, то ли от удушья. И вот теперь я была рядом с ним, и время шло очень медленно и без всяких примет.
— Мне нужно идти, — сказал он. — Без четверти пять! Поздно уже.
— Да, — сказала я. — Франсуаза здесь?
— Я сказал ей, что я с бельгийцами на Монмартре. Но кабаре сейчас должны закрываться.
— Что она подумает? Пять часов — это поздно даже для бельгийцев.
Он говорил, не открывая глаз.
— Я вернусь, скажу: "Ох уж эти бельгийцы! "-и потянусь. Она повернется и скажет: «Твоя содовая в ванной» — и снова заснет. Вот и все.
— Понятно! — сказала я. — А завтра вам предстоит торопливый рассказ о кабаре, о том, как вели себя бельгийцы, о…
— О! Простое перечисление… Я не люблю врать, да и времени особенно нет.
— А на что у вас есть время? — сказала я.
— Ни на что. Ни времени, ни сил, ни желания. Если бы я был способен хоть на что-нибудь, я бы полюбил тебя.
— Что бы это изменило?
— Ничего, для нас ничего. Во всяком случае, не думаю. Просто я был бы из-за тебя несчастлив, а сейчас мне хорошо.
Я спросила себя, не предостережение ли это в ответ на мои недавние слова, но он положил мне руку на голову, даже как-то торжественно.
— Тебе я все могу сказать. И мне это нравится. Франсуазе я не мог бы сказать, что не люблю ее, но, по-настоящему, в наших с ней отношениях нет прекрасной и устойчивой основы. Основа всему — моя усталость, моя скука. Великолепная, надо сказать, основа, прочная. На таких вещах можно создавать крепкие и длительные союзы: на одиночестве, скуке. По крайней мере она неподвижна. Я подняла голову с его плеча:
— Но ведь это все такая…
Я едва не добавила «чепуха» — так все во мне протестовало против его слов, но промолчала.
— Такая — что? Итак, легкий приступ юношеского негодования?
Он с нежностью рассмеялся.
— Мой бедный котенок, ты такая юная, такая безоружная. Такая обезоруживающая, к счастью. Это меня успокаивает.
Он отвез меня в пансион. На следующий день я должна была завтракать с ним, Франсуазой и каким-то их приятелем. На прощание я поцеловала его через открытое окно машины. Лицо его осунулось, он выглядел старым. Эта старость больно резанула меня и на минуту заставила любить его еще больше.