Стальной Лабиринт | Страница: 35

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Только ты не смейся, Нинок… Но я стал танкистом, военным, потому что я, в отличие от Кеши, не люблю сладкую газировку. Не люблю фастфуд. Не люблю растворимого кофе.

— На войне разве не дают растворимый кофе? — Нина удивленно заломила черную тонкую бровь.

— Дело не в кофе… На войне его, кстати, больше, чем в обычной жизни… Просто война, армия — они благодаря ежеминутной близости смерти… как бы отрицают растворимый кофе. И преображают его. Любая чашка со сладенькой химически-коричневой бурдой, когда ты думаешь о том, что она может стать последней, делается очень-очень вкусной чашкой… Война — это нескончаемый праздник смерти. А значит — и праздник жизни тоже. Праздник настоящего. Потому что смерть и жизнь — они как правое и левое. Это как поднять руку и опустить руку. И именно в этом смысле война прекрасна, ведь смерть и жизнь разделить невозможно… Дело здесь не в адреналине, пойми, Нинок! Я ненавижу прыжки с парашютом, гонки, экстрим. И на гражданке от меня даже мотоцикла не дождешься, тут я на тебя никогда не был похож! Я не люблю опасность как таковую, не люблю все, что попусту щекочет нервы… Просто пойми… Современный мир, он… как бы это сказать… Немного сумасшедший. Он смерть презирает.

— Разве?

— Презирает, да! Старость у нас считается разновидностью какой-то стыдной болезни. Девяносто пятилетних покойников у нас гримируют, как будто им лет сорок… Лишь бы только «не травмировать близких»! А то вдруг увидят эти близкие обычные трупные пятна и, не дай боже, прекратят сидеть перед визором по три часа каждый вечер… И вместо этого запишутся, допустим, на плавание или купят дачу с клумбами и смородиной…

Нина понимающе кивнула.

— Еще про смерть, можно? Смерть — она у нас, я заметил, считается аномалией… Недавно читал одного врача, психоаналитика немецкого, Дальке его фамилия… Как раз про смерть была книжка… Она мне случайно в руки попала, буквально на тумбочке сама материализовалась… Читал я ее, думал, думал, да так, что заснуть потом не мог… Ну да это сейчас не важно… Важно — это что Дальке все во мне перевернул! Да еще и все мои собственные наблюдения подтвердил… Сама посуди, умирающего у нас всегда транспортируют в больницу, даже когда знают, что сделать уже ничего нельзя… Как только у умирающего начинается агония, медсестра вывозит кровать из общей палаты… Поскольку комнаты для умирания в больнице не предусмотрено, умирающего, как правило, выкатывают в туалет… Или в подсобку, где технички хранят свои швабры и пароочистители… Моя бывшая жена Беата — она как раз в онкологии стажировалась, много рассказывала про все это такого, от чего у нормального, психически взрослого человека волосы дыбом встают… Медсестра, конечно, тут же звонит близким умирающего и священнику. Но ни священник, ни близкие, как правило, не успевают приехать вовремя, а у медсестры нет времени на «цацканья» с без пяти минут покойником, она даже не знает, что ему сказать, ее не учат правильным словам… Так у нас и совершается величайшая мистерия жизни — впопыхах, с видом на текущий унитазный бачок и необъятный зад вечно занятой Леночки или Светочки… Когда родственники умершего приезжают наконец в больницу, из туалета им навстречу выкатывают их дорогого мертвячка… А они не знают, как реагировать. Даже дежурные слова «Царствие небесное, вечный покой!» — и те они обычно не в состоянии произнести… Ждут попа, чтобы он произнес их первым… Подал им пример.

— Все так, — ошалело согласилась Нина. — Все так.

— Но ты подожди. Я сейчас объясню, к чему я все тебе такое околобольничное наговорил… Сейчас… Насчет смерти все и всегда врут — так принято в нашей лицемерной современной культуре, которую так и подмывает назвать «культуркой»… Неизлечимым больным вешают лапшу, что они поправятся, тем самым лишая их мужества понять, что же с ними происходит, и напрячь свои силы для рывка, который, возможно, и принес бы нежданный результат… Близким умершего врут, что траур — это ни к чему, что завтра же надо веселиться, как и не было ничего, ехать в отпуск на Большой Муром и пить там медовуху… Студентам-медикам вкручивают, что всякую жизнь можно спасти, что смерть — это плохо, что смерти ни в коем случае быть не должно, хотя как это возможно? О смерти у нас вообще говорить неприлично. С ней нельзя осознанно находиться рядом. Это — ой! Это — ай! Все в нашем перекормленном счастьем мире настроены против смерти, хотя на праздники вроде бы и ходят в церковь, и свечки ставят, когда припрет! Врачи ненавидят и боятся смерти больше всех — уж поверь, когда Кеша болел, а болел он всегда, я этих субчиков у нас дома навидался… Они будут месяцами «тянуть» на аппаратах коматозного больного, лишь бы не дать смерти сделать свою возвышенную работу… Они уверены, что смерть — это конец, а не начало… У них, у нас всех, вместо души теперь — полиэтилен… И сладкая газировка ничего не значащего «позитива»…

— Так было с моим дядей, — кивнула Нина. — Он пробыл в коме четыре года.

— И с моим дедом тоже… И с прабабушкой! И с тетей! Даже врачи не дают умирающим освобождения! — продолжал Растов, страстно жестикулируя. — Наш мир не принимает смерти! И готов платить любые деньги, лишь бы никогда, никогда с этой «щекотливой темой» не соприкасаться… Погляди, какие зарплаты у санитаров в морге! Да они как у профессоров университета! Наши соотечественники боятся и презирают смерть. Они не оказывают ей почтения. В то время как забыть о смерти — это все равно что забыть о жизни. Именно поэтому Российская Директория, за очень редкими исключениями, населена благонамеренными бездумными роботами… И кричать им «проснитесь!» бесполезно… Пока бесполезно… Может, в таких криках будет толк после войны? Мой однокашник Юлик Найденко любил повторять: «Мы тратим деньги, которых у нас нет, на то, чтобы купить вещи, которые нам не нужны, для того, чтобы впечатлить людей, которых мы ненавидим». Наверное, это он цитировал кого-то, мне не хватает эрудиции сказать, кого именно. Но не так важно, кто это сказал.

— Важно, что это правда… Все, что ты сказал, — ты сказал обо мне, — тихо произнесла Нина. — Но разве в армии — как-то не так?

— Нет. В армии — не так. Просто поверь мне на слово. Я знаю, что говорю. Я пришел на срочку изнеженным барчуком, сыном «того самого Растова». А дембельнулся мужчиной, который смело смотрит в лицо опасности, принимает взрослые решения, не боится ответственности. Потому что на своей чертовой субмарине я дважды был на грани гибели, и на этой-то самой грани я с гибелью примирился… В армии я потерял страх смерти, Нина! И приобрел уважение к смерти, я начал по-настоящему благоговеть перед ней! Я начал ценить ее, как партнера, как царицу, которая дарит покой и счастье тем, кому поздно рассчитывать на что-либо иное… Смерть — она освобождает и открывает новую страницу. Смерть — это пролог. Поверь, я знаю, что говорю, я много раз видел, как умирали смертельно раненые… И я не один такой умный, Нинок! Среди кадровых военных нас таких много. Хотя, быть может, немногие из нас способны так гладко, как я, «формулировать»… В конце концов, зачем-то же меня учили в моей околоэлитной калужской школе? В общем, то, как людей преображает близость смерти, я видел десятки, сотни раз! Я не врач-онколог. Я не стану врать умирающему, что он излечим. Но я, как командир, честно говорю своим: «Ребята, надо осторожно». Они уже знают, что именно «осторожно». Ребята уже знают, что торопиться некуда. Что там стоит Она, фигура в сияющих одеждах… Стоит — и ждет.