У меня как раз хватило времени на то, чтобы выскользнуть в дверь и спуститься по лестнице. Ни-Гроша, к которому я направился, было прозвищем владельца издательства «Дельта Блюз Продакшнз», где вышла моя композиция «Ливни». Несмотря на все эти американизмы и непрестанные поездки в Нью-Йорк, фамилия Палассу не менее, чем эксцентричные костюмы и двуцветные ботинки, выдавала его южное происхождение. Фердинан Палассу [1] имел отвратительную репутацию скупого и бессовестного издателя, однако способного подкормить своих несушек, если те давали ему хоть какой-нибудь доход – что как раз я и сделал – и если они достаточно бурно требовали свои гонорары – что я собирался сделать с помощью моего лучшего друга Кориолана Латло.
У нас было общее прошлое и одинаковый возраст. Мы родились в одном и том же году на одной и той же улице одного и того же округа. Учились в одном и том же лицее, служили в одной и той же казарме, кадрили одних и тех же девчонок, сидели на одной и той же мели, пока не появилась Лоранс. С самого первого дня они невзлюбили друг друга, и я бы к этому привык, если бы каждый не старался продемонстрировать свою антипатию при любом удобном случае: она говорила, что он всего лишь изображает из себя гуляку, а он называл ее мещанкой, да к тому же явно переигрывающей свою роль, – со временем шутка переросла в упрек.
Как обычно, мы условились о встрече перед кафе «Льон де Бельфор» – нашей «штаб-квартирой». Автомастерская Кориолана находилась в конце улицы Дагерр, а его букмекерская контора – на улице Фруадво, всего лишь в двух минутах ходьбы от нашей квартиры.
Из всей недвижимости, принадлежавшей матери Лоранс, мы выбрали квартиру на шестом этаже дома, возвышавшегося над бульваром Распай, сразу за Монпарнасом; благодаря этому я жил в трехстах метрах не только от Кориолана, но и неподалеку от квартала моего детства, что тщательно скрывал от Лоранс. Если б она узнала об этом раньше, то из всех квартир, принадлежавших ее семье, наверняка бы выбрала что-нибудь подальше от квартала, который я знал как свои пять пальцев. Лоранс захотелось бы пересадить меня на новую почву и – помимо новой жизни, новой любви и нового уюта – предложить мне новый округ. Ей так и не удалось полностью умыкнуть своего музыканта из его прошлой жизни, а те несколько попыток переехать в другое место, которые она последовательно и методично предпринимала, разбились о мою инертность. Конечно же, ни за что на свете я бы не стал противиться ее решениям, разрушать ее счастье – в конце концов, речь шла и о моем, – и я, безусловно, старался ей не перечить. К тому же эти размолвки почти всегда заканчивались для меня приступами какой-то почти дамской мигрени, долгими периодами упадка сил, тягостного молчания; все это настолько обескураживало Лоранс, что и она старалась особенно не давить на меня… короче, мы там и остались – то есть на бульваре Распай.
Итак, я отправился на встречу с Кориоланом и, хотя надо было пройти всего пару шагов, воспользовался своим роскошным двухместным автомобилем, который Лоранс подарила мне три года назад на день рождения; он был похож на черного зверя, прекрасного, мощного, грациозного, как музыка Равеля; его бока блестели под лучами выглянувшего из-за туч утреннего солнца. Париж был пуст, и я прокатился в свое удовольствие под мурлыканье мотора, сделав круг – вдоль бульваров Распай и Монпарнас, затем по авеню Обсерватуар. То дождило, а то вдруг проглядывало солнце, и прохожим надоело надевать и снимать плащи, в конце концов все попрятались под крыши. Пустынные мокрые улицы, сверкая, ныряли под капот моей машины, как гигантские гладкие тюлени. Воздух трепетал, и мне казалось, будто я бесшумно и без малейшего усилия скольжу внутри одной из этих капелек, сотканных из солнца и дождя, воздуха и облаков, ветра и пространства, – чудесное мгновение, которое ни один метеоролог не смог бы описать, – случайный, редкий дар изменчивого неба. Зато на Бульварах вся проезжая часть от кромки тротуара до белой полосы была усыпана листьями, которые прошлой ночью бездумно и яростно сорвала с деревьев буря, не пощадив ни простодушных и наивных побегов, ни старых, порыжелых листьев. Машинально включив «дворники», я увидел, как эти листья, скапливаясь, сползают по ветровому стеклу, перемешиваются с изломанными струйками дождя. Пока усердный механизм разделял их на две отары, чтобы тут же сбросить в сточную канаву, на последний выгон, листья, мне казалось, цепляются за стылые стекла, заглядывают мне в лицо и умоляют сделать для них что-то – но что именно, мой холодный рассудок горожанина не мог понять.
Для меня приступы подобной чувствительности, в общем-то, неудивительны, хотя я и считаюсь человеком уравновешенным. Люди совершенно не разбираются в некоторых вещах, не представляют, даже вообразить себе не могут, что все, к чему мы можем прикоснуться и уничтожить, обладает нервами, способно страдать, стонать, кричать, а я понял, что скрывается за этой беззащитностью и безмолвием – безмолвием ужаса, – и эта догадка порой сводила меня с ума. Как музыкант, я знал, что собаки восприимчивее к звукам, чем люди, наше ухо не улавливает и сотой доли того, что звучит вокруг, а звуки, издаваемые травой, когда на нее наступают, не воспроизведет ни один, даже самый совершенный, синтезатор.
– Наконец-то!
Дверца отворилась, и Кориолан просунул голову в машину. У него был вид вечно оскорбленного испанца, хотя сейчас лицо моего друга расплывалось в улыбке. Порой некоторое несоответствие между внешним видом и характером может привести в замешательство, но в случае Кориолана это просто ошеломляло. Внешне он воплощал собой настолько совершенную аллегорию испанского дворянина, получившего смертельное оскорбление, что даже его лучшие друзья, хотя и любили нежно Кориолана, предпочитали видеть его грустным. И мало кто из женщин, уступив уговорам благородного идальго, не был потрясен, проснувшись в одной постели с разбитным малым; из-за этого на вечеринках, где ему хотелось бы повеселиться, Кориолан зачастую был вынужден сохранять на лице меланхолическую мину, чтобы не потерять благорасположения своей подружки. Будучи серьезным, он производил впечатление и располагал к себе, как может нравиться и привлекать идальго; в смешливом же настроении смущал и разочаровывал, как разочаровывает и смущает выдающий себя за дворянина проходимец. Может, такая несправедливость судьбы кого-нибудь и угнетала, но не Кориолана, поскольку у него не только на лице было написано, что он гордый, храбрый и честолюбивый малый, но это и соответствовало действительности, даже если кто-то, поневоле введенный в заблуждение, и принимал эти достоинства за бездумность, упрямство и спесь. Во всяком случае, это был мой друг, мой лучший друг, а после женитьбы – мой единственный друг, поскольку наши с Лоранс взгляды на дружбу не совпадали.
– Куда едем? – спросил он, вытянувшись на переднем сиденье с довольным видом, который у него был всегда, когда он смотрел на меня, и я почувствовал к нему прилив благодарности. Более верного, внимательного товарища трудно себе представить; краем глаза я отметил, как он был одет, – значит, снова денежные дела идут из рук вон плохо; но от Лоранс он бы не взял ни одного су, а у меня последние семь лет других денег не водилось.