Быть может, оттого, что, по его словам, он принадлежит к старинному протестантскому роду, а в газетах о нем упоминалось главным образом как о старейшем представителе парижской адвокатуры, мэтр Поль Валанс, казалось, прекрасно сохранился в свои семьдесят два года. Впрочем, так же как и его супруга Манни, лет на пятнадцать его моложе. С полным на то основанием он утверждал, что вместе они уже без малого тридцать лет; а вообще-то говоря, один из них неизменно выражал изумление по поводу рассказов другого об их совместной жизни.
Например, Валанс рассказывал: «На прошлой неделе в Лондоне мы встречали двух англичан, которых обвинили в том, что они сражались на дуэли». – «Но это невозможно!» – восклицали окружающие, правда, уже вторя Манни, удивленной больше их всех. Или же: «Я видела, как бедняжечку Жаклин укусил щенок в Плаззе», – заявляла Манни. Но все встревоженные возгласы перекрывал мощный голос ее супруга: «Как? Укусил? Жаклин? Но кто?» Зато уж на старости лет беседы у них случались куда как увлекательнее и неожиданнее, чем у многих других; правда, легко было себе вообразить и такую ситуацию, когда Манни как-нибудь за обедом, услышав от соседа: «Бедный Валанс! Я его видел всего лишь несколько дней тому назад! Как это печально!» – придет в недоумение: «Простите? Мой муж умер? Но отчего?»
Своего единственного сына Филибера, умственно отсталого ребенка, Валансы никому не показывали лет двадцать пять, но в конце концов выпустили его на божий свет и как бы заново усыновили. «Филибер сказал… Филибер сделал…» – после воссоединения они говорили о нем с таким чувством и запалом, что собеседнику это могло показаться ужасным или смешным, в зависимости от характера. Лоранс, конечно же, считала, что они измучены этим скандальным положением, я же все воспринимал не так драматично. Очаровательное, благословенное детство может стать уродливым, даже чудовищным, если затягивается до бесконечности. Зато, получив эту привилегию пусть и рановато, можешь потом ею пользоваться как довольно-таки забавной льготой. Родители стыдятся отсталых детей, вундеркиндами хвастаются. Скорее всего, Валансы были подавлены зрелищем деградации своего сына, начинавшейся в десятилетнем возрасте, с тех пор он так и оставался «все еще незрелым» подростком, юношей… Но, в общем-то, фактически забыв о нем, когда ему исполнилось двадцать пять, они вновь обрели его, тридцатилетнего, «приятно помолодевшим». Его детскость из феномена патологического превратилась в психологический. И Филибер после двадцати пяти лет, проведенных в одиночестве, тоске, одичании, несомненно, наслаждался своим триумфальным возвращением. Как только мы приехали, этот увалень, посверкивая глазами, тут же примостился около меня, поскольку лишь я разговаривал с ним, когда его родителей не было в комнате. Манни подошла ко мне и еще любезнее, чем обычно, пожала руку:
– А, Венсан! Вы уже знаете, что Лейтон хочет сделать фотопортрет вашей жены, нашей очаровательной Лоранс? Он мне говорил, что у нее этрусский профиль! Представляете себе, Билл Лейтон наконец-таки решился сделать портрет!
– Но он с ума сошел! Это так мило! – воскликнула Лоранс, покраснев от счастья.
– Вы не удивлены, мой дорогой Венсан? – Манни наконец выпустила мою руку. – Вы не удивлены, что у вашей жены этрусский профиль?
Я даже бровью не повел.
– Нет, это его не удивляет. Ничто его больше не удивляет, ничто не поражает! – подала свою реплику Лоранс, и рядом почему-то рассмеялись.
Я поклонился и парировал:
– Дорогая Манни, Лоранс никогда не перестанет меня удивлять. – Посмотрел на жену, и она тотчас отвела взгляд.
Я видел ее профиль: от страха Лоранс напряглась и застыла. Забавно, как эта женщина, еще сегодня днем готовая прощать и не замечать все мои обиды, вздрагивала теперь от любого ироничного намека, боялась выглядеть смешной на людях. Надо сказать, дом Валансов – одно из тех редких мест, где ей «легко дышится», как Лоранс всегда говорила, и я долго терпел эти ее восторги, находя их ребяческими; теперь-то понимаю: на самом деле все это пустой снобизм.
Что бы там ни было, наша маленькая или большая семейная туча не наводит тень на этот очаровательный, как и всегда у Валансов, вечер. Любезный тон приглашенных, интерес и внимание, которое они проявляли по отношению друг к другу, в том числе и ко мне, не звучали назойливо и производили на меня восхитительно успокаивающее действие. Валансы любили проявить оригинальность, собирая у себя самых разных гостей – от актерской пары, возглавляющей благотворительное общество, до дремлющего академика; здесь были и промышленники, интересующиеся искусством, не обходилось и без нескольких молодых и красивых женщин, которые, очевидно, символизировали былую любвеобильность хозяина дома.
Филибер, надраенный и расфуфыренный, утративший все возрастные признаки, но приставучий как банный лист, решительно увел меня из гостиной в курительную, указал мне на кресло тем характерным жестом, в котором было нечто от изящества его отца.
– Садись! – сказал он сипло.
Выше меня ростом, с тусклыми глазами, какими-то бесцветными волосами, то ли желтоватыми, то ли сероватыми, он вполне мог бы напугать женщину на углу улицы и даже изнасиловать ее.
– Скажи, скажи мне. – И он рассмеялся бухающим смехом. – Это правда насчет денег? У тебя есть деньги?
– Откуда ты знаешь? Ты теперь хочешь денег, и ты тоже?
– Родители сказали. Да все говорят, что ты теперь при деньгах.
Да уж, в самом деле! Даже этот младенец интересовался моим состоянием! Теперь меня не так удивлял тот радушный прием, который оказали мне его родители, и еще менее – особая приветливость и сердечность моих собеседников. Я не выступал уже в роли рассеянного мужа Лоранс; я стал богатым композитором, автором «Ливней», я стал личностью. И денежные воротилы в этот вечер быстренько стушевались перед баловнем эфемерного успеха. До сих пор на меня смотрели как на вассала, мужа и прихлебателя Лоранс. Сегодня же – и я это отлично понимал – меня короновали, я стал сюзереном и полномочным супругом!.. Они пока не знали, что я уже превратился в никчемного статиста, почти выставленного за порог… Мне внове были эти уважительные взгляды и слова, но только все они запоздали.
– Хочешь посмотреть на свою картину? – спросил Филибер.
Валансы действительно обладали прекрасной коллекцией импрессионистов, которую приобрел глава семьи благодаря своему нюху и, как он говорил, буквально за кусок хлеба (но, думаю, уже в то время на подобную покупку ушло куда больше кусков хлеба, чем нюха). Там было два Мане, один Ренуар, один Вюйяр и в углу – мой любимый Писсарро: на первом плане он поместил деревню, за ней округлые холмы, цвета зеленого яблока, как на рисунках детей, по их склонам струился мягкий, чистый свет, ликующий свет лета в разгаре. Свет омывал колосья на картине, пригибал их и будто причесывал в одну сторону. Он словно накинул креп на сверкающие, пышные, как гривы, кроны вытянувшихся в струнку деревьев. Свет разбросал серебряные блики по реке, остановив ее течение, как будто и не торопилась она к морю. И уже казалось, этот безыскусно-простодушный пейзаж весь создан светом, а потом уже пришел художник и нарисовал его таким, каким застал: недвижным. Той ложной, притягательной неподвижностью, которой кажется нам вечность, запечатленная и обещанная на его полотнах… За свою жизнь я наслаждался многими картинами, нередко более тонкими и сложными или более безумными, но эта… в ней больше всего меня трогал образ счастья, и счастья вполне доступного.