Ледяной молот был готов.
При свете убогого земного огня мы держали ледяной молот на руках, как первенца. Я взял его, приложил к своей груди, заставив сердце встрепенуться. И со стоном передал Фер. Она приложила ледяной наконечник к своей груди, вскрикнула. И передала молот Эп. Он схватил молот, обнял и передал Рубу.
Так молот переходил из рук в руки, пока не вернулся ко мне.
Я сжал его в руках, размахнулся и ударил в темный воздух, окружающий нас в подвале. Молот со свистом рассек его.
Мы замерли .
Оружие борьбы против земного ада было у нас в руках. Но оно было одно. Для победы требовались десятки, сотни, тысячи таких молотов. Нам нужен был АРСЕНАЛ. Нельзя приступать к войне за освобождение наших братьев, не имея мощного арсенала.
И мы начали скрупулезную работу по изготовлению ледяных молотов. Трудиться приходилось по ночам. Безжизненный подвал сгоревшего дома был идеальным местом для этого: даже крысы не мешали нам. Ночи напролет при свете свечи мы обтачивали рашпилями ледяные куски, пилили и подгоняли рукояти, резали ремешки из трупов умерших животных, насаживали ледяные наконечники, прикручивали их. Работали молча. Холод и усталость не мешали нам: Божественный Лед был у нас под руками. Пальцы касались его, сердца трепетали. Своими руками мы творили нашу историю. Историю Братства Света Изначального. Каждый созданный нами молот передавался по кругу. Его прижимали к груди, как младенца. С ним говорили. И благоговейно укладывали в ящики – спать до Главной Битвы.
До конца февраля мы изготовили 64 ледяных молота, используя полностью два куска Льда из четырех, привезенных в Москву.
Запасшись ледяными молотами, мы стали думать о месте, где можно было бы укрывать новообретенных. Это было крайне важно. Никто из наших не располагал индивидуальным жильем, все мы жили в советском коллективе, не имея возможности уединиться. А новообретенным братьям необходим покой, уход и изоляция. К тому же после простукивания многие из них будут нуждаться в медицинской помощи. Это создавало серьезную проблему. И требовало решения. Мы ехали в Сокольники, садились на снег в круг, говорили сердцем. Сердце подсказывало : загородный дом. Сидя в круге, мы видели его. Дом наплывал на нас из-за густых елей – деревянный, дореволюционный, со старой мансардой и флюгером в виде пегаса.
Сердце не могло обмануть: через два дня мы увидели этот дом глазами. Он принадлежал профессору Московского университета Головину, чей сын, бывший белогвардейский офицер, был арестован по обвинению в «антисоветском заговоре». Подобный арест в то время подразумевал один исход: пулю в затылок в подвалах Лубянки. Вскоре арестовали и старого профессора. Жена его не перенесла двойной утраты и скоропостижно скончалась от инфаркта. Московскую квартиру Головиных и дачу в подмосковном поселке Люберцы конфисковало ОГПУ. В квартиру въехал какой-то чин из 1-го отдела со своей семьей, а дачу приняли на баланс ХОЗУ, чтобы летом передать ее какому-нибудь чекистскому начальнику. До начала лета она стояла опечатанная. Мудрость сердца подсказала Иг нужное решение: звонок из Хабаровска Агранову, начавшийся как бодрый разговор о текущих делах двух старых друзей, завершился тем, что Агранов, рассказав о деле Головиных, сам предложил поселить брата и сестру Дерибаса на даче в Люберцах до лета.
В этом была сила Света: наша воля раздвигала густой окружающий мир, беря от него необходимое.
Мы с Фер въехали на дачу, чтобы «охранять имущество ОГПУ». Дача стояла за забором, лесистый участок скрывал ее от посторонних глаз. Лучшего места для укрытия новообретенных нечего было желать. На сэкономленные деньги мы закупили и завезли на дачу овощи, постельное белье и медикаменты. Сюда же перевезли тридцать ледяных молотов и спрятали в дровяном сарае. На службу в Москву мы добирались на ранних поездах.
Все было готово к началу поиска. Мы с Фер наметили день: 6 марта. Это был выходной, поэтому другие братья могли быть рядом с нашим магнитом. Без них мы оказались бы беспомощны.
Братство готовилось: встречаясь, мы говорили сердцами, намечали пути, страховались. Иг был с нами: из далекого Хабаровска шла помощь его сердца. Листы отрывного советского календаря опадали стремительно, как осенние листья: 2, 3, 4 марта. Мы приготовились.
Но 5 марта со мной случилось нечто очень важное.
В то утро, приехав на работу, я получил неожиданное задание: отправиться в Публичную библиотеку и доставить оттуда на Лубянку собранную информацию по буржуазной прессе. Сотрудник, постоянно занимающийся этим в архивном отделе, заболел. Узнав, что я знаю два иностранных языка, начальник поручил это мне. Добравшись на трамвае до библиотеки, я показал свое удостоверение и прошел в отдел спецхрана. Сотрудник библиотеки, собирающий информацию по западным газетам для ОГПУ, сказал, что ему нужно еще полчаса, чтобы просмотреть только что поступившие газеты. Он предложил мне подождать в читальном зале. Я взял несколько советских газет, вышел в общий зал и сел за свободный стол. Несмотря на утро, зал был почти полон. Опустив головы, все молча читали и писали. На глухой стене зала висели четыре громадных старых портрета: Пушкин, Гоголь, Толстой и Чернышевский, заменивший висевшего ранее Достоевского, уже тогда объявленного «реакционным писателем». Портрет Чернышевского был написан недавно и сильно выделялся живостью красок по сравнению с состарившимися изображениями трех русских классиков. Глядя на портреты писателей, я смутно вспомнил их, присутствовавших в моей прошлой жизни. И подумал, что сейчас для меня нет никакой разницы между Достоевским и Чернышевским. Потом я вдруг почувствовал очень сильную усталость. Последние трое суток я совсем не спал: ночами мы приводили в порядок дачу, разгромленную чекистами во время обыска, готовились к началу поиска и интенсивно говорили сердцем. Опустив глаза, я стал просматривать свежий номер «Правды». Но усталость наваливалась на меня: руки одеревенели, глаза слипались. Давно я не чувствовал себя таким беспомощно усталым. Сердце мое словно онемело. Спертый воздух читального зала, пахнущий старыми книгами и старой мебелью, стремительно усыплял меня, как эфир. Тараща слипающиеся глаза, я начал читать коллективное письмо рабочих завода «Красный выборжец», призывающих начать социалистическое соревнование на всех предприятиях в СССР, и заснул, уронив голову на стол.
Я провалился в яркий и глубокий сон: моя гимназия, урок литературы, я сижу, как обычно, на парте с увальнем Штюрмером; класс залит солнечными лучами, за вымытыми окнами начало лета; в классе полная тишина, только слышно, как поскрипывают наши перья да мерно прохаживается между рядами учитель литературы Викентий Семенович; мы пишем выпускное сочинение; я понимаю, что это сон из моей старой жизни, давно забытой мной, поэтому он смешон и жалок, но я смотрю его, потому что очень устал; все сидят, склонившись к партам; передо мной лист разлинованной бумаги с синей печатью нашей гимназии в углу; моя рука выводит на листе название сочинения «Федор Михайлович Достоевский»; я макаю перо в чернильницу, заношу его над листом и вдруг понимаю, что я совершенно забыл, кто такой Достоевский; я поднимаю голову и вижу большой портрет Достоевского, прислоненный к черной классной доске; я вглядываюсь в него, но чем больше я вглядываюсь, тем яснее понимаю – передо мной изображение совершенно незнакомого мне бородатого мрачноватого человека с массивным лбом; он серьезно смотрит на меня; я оглядываюсь: все пишут сочинение о Достоевском; я пытаюсь вспомнить и понять: что сделал этот мрачноватый господин? почему мы пишем сочинение о нем? кто он? Но память моя молчит; не зная, что делать, я поглядываю на однокашников: все они старательно скрипят перьями, все пишут; я понимаю, что теряю время, толкаю Штюрмера локтем, он нехотя поворачивается; «Кто это?» – спрашиваю я, показывая глазами на портрет; он достает из парты толстую книгу – собрание сочинений Достоевского, протягивает мне; я беру ее в руки, раскрываю и вдруг ясно понимаю, что эта книга, итог жизни бородатого человека с серьезным взглядом, всего лишь бумага, покрытая комбинациями из букв; именно о ней, об этой покрытой буквами бумаге пишем мы наше выпускное сочинение; только о бумаге – и ни о чем другом! Мне становится невероятно смешно, что сейчас мне предстоит описывать эту бумагу в сочинении; я смеюсь и прерываю сон.