Георгий Иванович громко закряхтел, бескровные губы его растянулись, глаза приоткрылись. Сторонясь его колена, Фомин обошел стол. Плоский зад Георгия Ивановича нависал над раскрытым макетом. Фомин потянулся к аккуратной книжке, Георгий Иванович повернул к нему злое лицо: «Не трожь, не трожь, ишь умник». Фомин отошел к стенке. Георгий Иванович выпустил газы. Безволосый зад его качнулся. Между худосочными ягодицами показалось коричневое, стало быстро расти и удлиняться. Фомин судорожно сглотнул, отогнулся от стены, протянул руки над макетом альбома, заслоняя его от коричневой колбасы. Колбаска оторвалась и упала ему в руки. Вслед за ней вылезла другая, потоньше, посветлее. Фомин так же принял ее. Короткий белый член Георгия Ивановича качнулся, из него ударила широкая желтая струя, прерывисто прошлась по столу. Георгий Иванович снова выпустил газы. Кряхтя, выдавил третью порцию. Фомин поймал ее. Моча закапала со стола на пол. Георгий Иванович протянул руки, вытащил из стоящей на столе коробочки несколько листов атласной пометочной бумаги, вытер ими зад, швырнул на пол и выпрямился, ловя руками спущенные брюки. Фомин стоял сзади, держа теплый кал на ладонях. Георгий Иванович надел брюки, рассеянно оглянулся на Фомина.
– Ну вот… а что же ты…
Он заправил рубашку, неловко спрыгнул со стола, взял пиджак и, держа его подмышкой, поднял трубку слегка забрызганного мочой телефона:
– Да, слушай, как этому вашему позвонить, ну, заву… ну, как его…
– Якушеву? – пролепетал Фомин, с трудом разжимая губы.
– Да.
– 327.
Георгий Иванович набрал.
– Это я. Ну что, товарищ Якушев, мне пора. Наверное. Да-да. Нет-нет, я у товарища. У Владимира Ивановича. Да, у него самого. Да, лучше через два, да, можете сразу, прямо сейчас, я выхожу уже. Хорошо, да-да.
Он положил трубку, надел пиджак, еще раз оглянулся на Фомина и вышел, прикрыв за собой дверь. С края стола на пол капали частые капли, лужа мочи неподвижно поблескивала на полированном дереве. В ней оказались записная книжка, мундштук, очки, край макета. Дверь приотворилась, показалась голова Коньковой:
– Володь, это он у тебя был сейчас? Чего ж ты, чудак, не позвал?
Фомин быстро повернулся к ней спиной, пряча руки с калом.
– Я занят, нельзя сейчас, нельзя…
– Да погоди. Ты расскажи, о чем говорили-то? Душно-то как у тебя… запах какой-то…
– Нельзя, нельзя ко мне, я занят! – багровея и втягивая голову в плечи, закричал Фомин.
– Ну ладно, ладно, ушла, не ори только.
Конькова скрылась. Фомин посмотрел на закрывшуюся дверь, потом быстро наклонился, сунул, было, руки с калом под стол, но за окном раздался долгий автомобильный гудок. Фомин выпрямился, подбежал к окну. Возле райкомовского подъезда стояла черная «Чайка» и две черные «Волги». По гранитным ступенькам к ним спускался в окружении райкомовских работников Георгий Иванович. Якушев что-то говорил, радостно жестикулируя. Георгий Иванович кивал, улыбался. «Чайка» развернулась и, подкатив, остановилась напротив лестницы. Фомин наблюдал, прижавшись лбом к прохладному стеклу. Держащие кал ладони слегка разошлись, одна из коричневых колбасок отвалилась и шлепнулась на носок его ботинка.
Нет, друзья мои, нет и еще раз нет! Хоть вы и молоды, и румянец играет у вас на щеках наливным яблочком, и джинсы ваши потерты, и голоса звонки – все равно так любить, как Степан Ильич Морозов любил свою Валентину, вы не сможете никогда. И не спорьте, не трясите у меня перед лицом зажженными сигаретами. И не перебивайте меня. А лучше послушайте старика, да намотайте на ус. Давно это было. Я еще моложе вас был. И не было у меня ни джинсов, ни стереомагнитофона, ни модных часов. А имелась только рубаха домотканная, сапоги кирзовые, салом намазанные, да котомка. А в ней – краюха хлеба и больше ничего. Зато силушка была и здоровье молодецкое. И желание в люди выбиться, учиться пойти, а потом, выучившись, – пароходы строить и на тех на самых пароходах – людей по всему белу свету возить. И поехал я в город – в техникум поступать. Парень я был способный, схватывал все на лету: хоть и голодно тогда было, и нужда заедала, а закончил я сельскую нашу школу с отличием, и учительница моя, ныне покойная, Наталья Калистратовна выдала мне аттестат, а с ним вместе и письмо рекомендательное – ректору техникума. И написала в нем, что, мол, способный человек я, что к физике-математике особенную склонность имею, что геометрию знаю хорошо и, что самое главное, люблю мастерить разные разности, как то: флюгера заковыристые со звонками и трещотками, корабли с мачтами и парусами, коляски самоходные, от пару ход набирающие, и многое другое. Вот, значит, какая женщина хорошая была. Приехал я в город и прямиком к ректору. А он – высокий такой мужчина, представительный – вышел ко мне из-за стола, гимнастерку одернул и спрашивает, кто, мол, такой и по какому делу. Ну я все обстоятельно рассказываю, аттестат предъявляю и письмо. Посмотрел он аттестат, прочитал письмо, улыбнулся. Ладно, говорит, Виктор Фролов, вот тебе направление в общежитие, а вот другое – на экзамены. Хоть они и кончились давно, но ничего, мы для тебя исключение сделаем, коли ты способный такой. Будешь учиться у нас, а работать я тебя
хватил и несет ко мне. А я стою ни жив, ни мертв, и что делать не знаю. А он кричит не своим голосом – заводи машину! И глаза у него прямо огнем полыхают, словно две топки паровозные. Я к рубильнику бросился, повернул, шестерни двинулись и пошли, и пошли. Заработала машина наша, заходили шатуны с маховиками – только на солнце маслом и посверкивают! А он пальцем мне на рычаги указывает и еще сильней кричит, машину перекрикивает – правый, кричит, правый пускай, так тебя перетак! А сам-то так и трясется, так и трясется. Я рычаг схватил, дернул – и в сторону. Загудел наш правый, зачихал голубым дымом, побежали колесики, да шкивы, да валики полированные. Прижался я к стене – трясет меня, никак остановиться не могу, зуб на зуб не попадает. А Степан Ильич к правому кинулся, за кольцо – хвать! Поворотил, отворил поддон и ногой по нему – раз, другой, третий! Отлетела крышка, чуть меня не задела. А он по другой – раз, раз, раз! Отлетела и другая. А сверху-то стучат, спрашивают, что, мол, там у вас за шум? А я стою – белый весь, коленки трясутся, руки, как плетки, висят. Стою и смотрю, как парализованный. И вот, значит, отломал он крышки, подбежал к столу, сгреб Валентину своими ручищами, да в поддон как швырнет! Мамушка моя родимая! Захрустело, захлюпало – только кровь с маслом машинным во все стороны. А он туда и не смотрит, он к полке подбежал да с самого верху то самое ухо, в тряпочку завернутое, снимает, разворачивает, к губам подносит и говорит со слезами: прости, мол, прости и не вини ни в чем. А после – хвать бутыль со спермой и мне ею по черепу – бац! Раскололась она, спермии по мне так и растеклись. А он ухо за пазуху спрятал, окно табуретом вышиб и вниз ласточкой с восьмого этажа. Вдребезги. А я с сотрясением месяц в госпитале отлежал, да и уволился. Вот, милые мои, а вы говорите – Беатриче, Беатриче.
Черныш догнал хохочущего Геру у раздевалки, схватил за ворот и поволок назад: