Рыбья кровь | Страница: 9

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Константин отчаялся: слабоумие, дряхлость и эпилепсия всегда внушали ему страх.

– Шнейдер, – повторил он машинально. – Шнейдер… Не знаю. Мне лично трудно отличить еврейское от нееврейского. Что вообще означает расизм?

– Ну так вот, мой бедный друг, – сказал посмеиваясь генерал, – расизм означает, что вы увидите своих друзей не ранее чем через несколько месяцев или уж, во всяком случае, через несколько недель: пока Германия – наша великая Германия – окончательно не выиграет войну.

Константин удержался от замечания, что «их» Германии это как будто не грозит; он принялся настаивать на своем:

– И вы думаете, что я их вскоре увижу опять? Каковы, собственно, планы «третьего рейха» относительно евреев? И прежде всего, где они? Их увозят куда-то целыми эшелонами, и никто никогда не возвращается – это начинает пугать людей.

Бремен торжественно выпрямился на своем диване, в результате чего его макушка оказалась на уровне подбородка Константина. Он вновь воздел палец, но на сей раз направил его, как пистолет, на собеседника.

– Как это?! – строго вопросил он. – Как это «никто никогда не возвращается»?! Вас это пугает, господин фон Мекк? Могу сообщить вам, что мы увозим не только евреев-мужчин! Мы увозим также еврейских женщин и детей! Мы увозим даже еврейских грудных младенцев! И что же, по-вашему, мы с ними делаем! Неужто вы, господин фон Мекк, считаете немцев, наших соотечественников, способными на негуманные поступки? Неужто считаете германскую армию бандой садистов?

К счастью для Константина, голос Бремена, поднимаясь до визга, одновременно слабел, в то время как лицо его багровело от возбуждения. Генерал продолжал:

– И вы полагаете, что мы допустили бы это – мы, офицеры «третьего рейха»? Мы, герои Эссена, Йены или Эллендорфа?

– Нет, нет, конечно! – успокаивал его пораженный Константин. – Я уверен, что нет. Но ведь дело в том, что немецкая армия состоит не только из вермахта, в нее входит еще и СС. И я лично очень опасаюсь этих молодых людей.

– Я с 1942 года командую частями СС во Франции. Так же, как и гестаповцами. Вся политическая полиция работает под моим началом, – сказал Бремен таким тоном, будто хвастался, что у него дома есть персидский кот. Он вдруг словно упал с высоты своего величия: сгорбился, осел на диване, устремив куда-то невидящий взгляд, уронив руки между колен, и снова стал похож на слабоумного старичка, и еще, подумал Константин в мгновенном прозрении, у него вид смертельно напуганного человека. Напуганного кем? Или – чем? Как знать?.. Но Константин вдруг во внезапном порыве жалости, удивившем его самого, положил руку на рукав генерала.

– Генерал, – спросил он тихо, – вам нехорошо? Я могу чем-нибудь помочь?

Бремен слегка приосанился, попытался снова воинственно сверкнуть глазами, но только поморгал и, отвернувшись от Константина, почти прошептал:

– Нет, господин фон Мекк, вы ничем не можете помочь. Как и я не могу помочь вашим друзьям. А впрочем… Обратитесь к моему адъютанту, – добавил он, помахивая аристократической рукой, тем самым как бы отпуская Константина и одновременно указывая ему на вялого молодого человека с невыразительным лицом, который, стоя в сторонке, хладнокровно поглощал эрзац-пирожное.

Бремен повторил свой не слишком учтивый, а скорее усталый жест трижды. Растерянный Константин наведался в буфет, чтобы приложиться к бутылке с водкой (за которой бдительно следил все время беседы с генералом и которую теперь прикончил в два счета); это помогло ему в конце концов счесть адъютанта весьма симпатичным парнем и даже полностью поверить в обещание все уладить: Бремен, по его словам, имел для этого все необходимые полномочия, да и сам он почел бы за счастье освободить обоих друзей Константина (он тут же занес имена в блокнотик) и привезти их к нему в отель «Лютеция». На последнем адъютант настоял особо.

Вот таким-то образом, невзирая на всю фантастичность подобного обещания, Константин и уверил себя, что ему завтра же вернут Швоба и Вайля. Рассудок его иногда вступал в противоречие с оптимизмом, но и оптимизм временами затмевал проницательность. Неужто он действительно уверовал в то, что вопреки безжалостным – и безжалостно соблюдаемым – законам «третьего рейха», вопреки безжалостной роли гестапо два его еврея, арестованные с фальшивыми документами, когда-нибудь вернутся к нему?! И тем не менее он в этом даже не усомнился. Во-первых, потому что желал их возвращения, а его желания почти всегда исполнялись; во-вторых, потому что даже если он не верил в могущество своего имени – имени знаменитого режиссера, то был убежден в своем чисто человеческом везении. Итак, Константин беспечно напился в этот вечер, отмахиваясь от плаксивых, сентиментальных увещеваний бедной Мод, безуспешно пытавшейся увести его домой. И наконец, мертвецки пьяный и умиротворенный, он очутился на кровати у себя в номере…


1939 Берлин

Хотя апрель только-только вступил в свои права, Берлин нынче купался в теплом полуденном солнечном воздухе преждевременно нагрянувшего лета, достаточно, впрочем, мягкого, чтобы город продолжал жить в обычном ритме: на улицах по-прежнему царило лихорадочное напряжение, похоже, никак не зависевшее от времени года.

Сидя за рулем великолепного черного «Дизенберга» с откидным верхом (подарок Геббельса по случаю возвращения в Германию, за который нужно будет позже поблагодарить), Константин фон Мекк ехал по улицам города и невольно улыбался: уж больно опереточный вид был у этого чересчур воинственного Берлина. Пятнадцать лет режиссерской работы в Голливуде сразу позволили ему подметить некоторый перебор в декорациях и постановке спектакля «третьего рейха»: слишком много солдат, слишком много знамен, слишком много приветствий! А какое изобилие свастик, монументов и воинственного пыла! Константин посмеивался надо всей этой безвкусицей.

Только нынешним утром прибывший самолетом на аэродром Темпельхоф, еще оглушенный Грецией, ее неистовым солнцем, Константин чувствовал себя счастливым, измотанным и довольным, несмотря на газетные статьи, комментировавшие его отъезд из Штатов: он прочел их лишь теперь, полгода спустя, ибо не успел он ступить на землю Германии, как УФА тут же отправила его в Грецию, на остров Гидра, подальше от всякой цивилизации, писать сценарий «Медеи» и снимать по нему фильм – великолепный, потрясающий фильм, который он сам же потом смонтировал в Афинах, и фильм с триумфом прошел по всей Европе, прежде чем удостоиться успеха в Америке. Константин ощущал радостный подъем, несмотря на смутное впечатление экзотичности, возникавшее у него при виде любой иностранной столицы, хотя какая же она иностранная – он находился на родине, среди соотечественников, говоривших на языке его детства, и cердился на себя за это неосознанное снисходительное любопытство туриста, куда более сильное, чем в Париже или в Нью-Йорке. Но если забыть об этих патриотических изысках, такой Берлин был гораздо более приемлем для Константина, чем тот, который он видел здесь в свой предыдущий короткий приезд: нищих людей тогда, в 1921 году, уныло бродивших среди развалин, сменила солидная, хорошо одетая толпа, возбужденно – на взгляд Константина, слишком возбужденно – спешившая куда-то по улицам. Казалось, в Берлине больше нет места лениво фланирующим зевакам, женщинам, любующимся заманчивыми витринами. Эта толпа состояла словно бы из одних солдат и офицеров да их матерей, жен и отпрысков.