…Где устойчивость в мире кошмара? Где правда?
Кто убьет меня в следующий раз после сна и любви
И, целуя мой труп, вдруг расплачется в травы?
И душа моя будет скорбеть, вспоминая одежды свои, –
произнес он.
Уля только бормотала: «Вот устойчивости-то как раз нет! Кошмар есть, а устойчивости нет». Но Черепов упорно продолжал и наконец дошел до такого:
Пожелай мне, Исчадие Черного Света,
Проходить без тревоги твоих полуснов города.
Я хочу жить и жить на забытой богами планете,
Чтобы видеть чудовищ, отброшенных в мрак навсегда…
И тут он внезапно остановился. Уля, лихая и глубинная, сразу определила:
– Климушка, Исчадие Черного Света – это как раз тот мужик, который приставал вчерась к тебе в пивной.
Клим, который все-таки тоже выпил стаканчик водки, согласно кивнул головой:
– Он и есть.
– Сколько их таких по белу свету-то шляется, – задумчиво пожаловалась Уля. – А вот «чудовищ, отброшенных в мрак навсегда», я тебе не советую видеть. Не дай бог. Эти почище всяких исчадий будут.
– Не говори так, Уля, – с веселием, переходящим в ночь, ответил Клим. – Мы встретим этих чудовищ когда-нибудь. До смерти или после – неважно. Но главное, не обращать на них внимания и веселиться. И тогда мы поймем, что эти чудовища, может быть, лишь часть нас самих. Пусть даже не самая важная часть…
– Вот этим шутить нельзя, – оборвала его Уля и погрозила Черепову пальчиком.
И утро в золоте обычного нашего солнца закончилась для них сумасшедшим уютом, близостью душ и квасом, и напоминанием об Исчадии Черного Света.
Юлий, огромный, сидел на детской скамеечке, во дворе, недалеко от семнадцатиэтажного жилого дома и кормил воробушков. Детишки сонно играли вокруг него в песке.
Искомый подвал был рядом. Но Юлий не спешил. Орудий душегубства у него никогда не было, одни собственные руки. Но сейчас он подкармливал ими птичек. Ни о чем не думал, кроме Никиты.
«Крушуев сказал, на теперешний день – этот главный. Пришел, кто знает, может, из пяти тысяч лет вперед, и может смутить. Люди захотят необычного. А этого допустить никак нельзя.
Вот я – совсем обычный человек, – подумал в конце концов Юлий. – Ни отца, ни матери у меня нет. В детстве били, кто – непонятно и за что – тоже. Зато учился. Не голодал. В душе накопилось горечи на сто жизней. Но основная тяга – к быту, к спокойствию. Чтоб не было наводнений. Крушуев вчера стих прочел, неизвестно кого, вначале так:
Милые, обычного не надо…
Вот таких поэтов мы будем давить. Ну, мне пора. Если Никита будет – ночью же задушу».
Юлик отряхнулся, воробьи взлетели, ребятишки – ни-ни. И пошел Посеев угрюмой походкой в подвал. Уже вечерело.
В подвале спокойно принимали новеньких, не расспрашивая особо. Мало ли чего бывает с человеком: то жена выгонит, то квартиру пропьет, то просто приличная жизнь осатанела. И Юлика встретили невопросительно, мирно. Уделили угол: мол, спи, бессонницей тут не страдают. Юлик лег на что-то склизкое и мягкое, кругом темнота, только где-то у стен вздыхают. А кто вздыхает – может, даже не человек, а крыса? «Все ведь одним миром мазаны – и насекомые, и ангелы, так говорил Крушуев», – вспоминал Юлик. Не спалось.
Но сразу же брать быка за рога не решался. Да и кого душить? Который, к примеру, среди них Никита? Не будешь же в лоб спрашивать, а потом – к горлу. Осторожность нужна, твердил частенько Артур Михайлович, – осторожность!
Юлий тогда решил считать до ста. И быстро заснул. Во сне видел мамашу и Михайловича – сидели на стуле в обнимку. И все было наоборот: Артур был покойник, а мамаша – живая.
Среди ночи, однако, Юлий услышал около себя шевеление. Подумал – кот, а оказалось – человек. Приползший. То был шептун Слава. В рванье, ширинки на брюках нет, но глаза темные, непонятно благодатные, нескучные, живые, но по-подземному. Юлий ничего этого не понял, не видел, но на время как бы парализовался: может быть, со сна. Шептун же, Слава, приложил свои исстрадавшиеся губки к уху Посеева и стал шептать:
– Новенький, учти, мы – бывалые, якобы бомжи, смерти не боимся, и ты – не бойся… Здесь все свои… то есть которые принимают жизнь за смерть, а смерть за жизнь. Так сам Tруп говорил!
Слово «труп» как-то задело Посеева, вошло внутрь, застыло там, но действовать и говорить он еще не мог: онеподвижился.
А Шептун продолжал:
– Тихонько мы тут живем, тихонько… Дама молодая к нам раньше приходила. А с тех пор как Tруп ушел, сама ушла. Вот так и живем теперь без Трупа, хуже стало без него, но ничего: маемся. Бог даст и Труп наш скоро придет…
Юлий очнулся. Встал. Могучими руками приподнял немного Шептуна и отнес его в другой угол. И все в каком-то молчаливом ошалении. Шептун не сопротивлялся, а сразу заснул.
Утро принесло радость. Кто-то пел. Да и свету стало побольше. Некоторые уже ушли: искать пищу. Первой ласточкой в смысле пения был, как всегда, ученый. Юлий хотел было запеть, но передумал. Еще заметят, как ты поешь. Тоже ведь примета. Вместо этого он громко спросил:
– А кто здесь труп?
К нему тут же подскочил Нарцисс в гробу, Роман Любуев.
– Это не я, – возразил он.
Юлий по-черному поднял на него голову.
– А кто?
– Я не умираю, – заверещал сразу Роман, по-своему разболтавшийся и распустившийся последнее время, – я почти умираю и во время этого любуюсь собой. Потому что жалко себя становится и оттого еще больше смотрюсь и любуюсь. Зеркальце всегда при мне. Думаю, глядя на себя: ох, какой ты, несмотря ни на что, красивый; врешь, не уйдешь от меня, не уйдешь! Век буду собой любоваться и не умру до конца. Тихий я, новенький, поэтому стал. Чем больше умираю, тем больше люблю себя.
В стороне завыл воющий.
– Удавить вас всех надо, – не выдержал, почти зарычав, Юлий.
– Правильно, правильно! – взвизгнул Роман. – Именно удавить, но не до конца. Чтоб и удавленные, мы могли бы любоваться собой и в зеркало смотреть.
– Ладно, ладно, зубы-то не заговаривай, – раздраженно прервал Юлий. – А где же труп ваш, о котором ночью шептали?
Тут уж подошел воющий, Коля, переставший все-таки выть.
– Труп наш, Кружалов Семен, ушел от нас не так давно, – ответил он, – сказал, что хочет побродить по свету.
– Что ж это за свет такой, по которому трупы бродят? – завизжали в соседнем отсеке каким-то бабьим голосом. – Это не свет, а темень одна!
– Вот так нас понимают! Народ чего-то поглупел за последние два-три дня, – пожаловался Роман. – Семен свое решение сам на себя взял. Не придет больше к нам… Это тоже ему не легко далось: шутка ли – по Москве бродить? У нас грязно, но крыша над головой есть. А там ведь сейчас не время Максима Горького, чтоб в люди идти… Но Семен – человек страшный, он всех распугает.