– Да нет, ничего, я устал со вчерашнего. Сердце даже зашло. Говорите, я слушаю.
– У меня есть дело к Никите. Вы должны знать, о ком я говорю…
Боренька замахал руками:
– Ни-ни! Это ошибка! Давно не был!
– Как не был?! Куда ж он делся в конце концов?
Воцарилось молчание. Молчал кот, молчал портрет Достоевского, молчали и те, кто были во плоти.
– Никита – человек странный, его так, просто, не увидишь, – ответил наконец Борис. – Это бред говорят, что его во мне, дескать, привлекал мой хохот. Не думаю. Хотя он не возражал. Сидит, бывало, вот на этом пыльном диванчике и на меня настороженно так смотрит. Особенно, когда я хохочу. Я ведь захохотать могу всегда, обычно неожиданно, меня только мои физические силы и больное сердце ограничивают. А он – ничего, изумленно вперится, когда я хохочу, а потом вдруг встанет, подойдет и поцелует меня – и всегда непременно в лоб. Никогда в губы не целовал, или в щечки – а меня ведь любят целовать знакомые, в щечки, сладко так, это не порнография какая-нибудь, а от уюта, я уютный очень с виду, как куколка. Вот людей и тянет.
И Боренька не выдержал: захохотал. Кот спрыгнул со стола. Павел очумел.
– Да прекратите же! – встрепенулся Егор.
В конце концов Павел сам захохотал. Егор вышел в другую комнату. Кот побежал за ним. Сколько времени это продолжалось – Егору было трудно вспомнить, он потерял ориентацию во времени. Может быть, всего навсего полчаса.
Когда припадок хохота прекратился, Егор вошел в комнату. Павел уже уплетал пирожки и мирно разговаривал с разгоряченным Боренькой.
– И вот странность! – взвизгивал Боренька. – У меня есть еще одна особенность: если я долго и громко хохочу, то падаю. Упаду со стула и лежу на полу. Но хохотать продолжаю. Если над миром – то тогда меня не остановишь! И тут Никита никогда не пропускал: подбежит, бывало, ко мне, наклонится, весь из себя солидный такой старикан, хоть и сумасшедший, и знай целует меня в лоб, словно я покойник.
– Ну вот, а говорили, что редко его видели, – великодушно укорил его Павел.
Егор, глядя на добродушие Павла, сам раздобрел и сел на диван рядом с Павлом. Кот быстро вернулся и прыгнул на портрет Достоевского.
– Так ведь это раньше было! – завизжал Боренька. – А после одного случая он ко мне давно не заходил! Придет, конечно, это точно, но когда – не знаю.
– Что за случай?
Вдруг глаза Бори на какое-то время почти обезумели от серьезности: никаких смешков, одна только неподвижность.
– Да никакого случая, собственно, не было. Вы знаете, с Никитой всегда трудно на улице, он на все реагирует страшно: когда светофор, как только зеленый свет – бросается в сторону. Зеленое не любит. Здания и автобусы за призраки принимает. Но внутрь автобуса входит, однако, на пассажиров смотрит ошалело, как будто он их встречал на Луне. Да за один такой осмотр его в сумасшедший дом могут забрать. Вот я и еду с ним, мучаюсь. Все-таки доехали, вышли. Но что там случилось, не знаю, ничего особенного на улице не происходило, и вдруг Никита заметался, как кошка обезумевшая, у которой галлюцинации начались. Бросается из стороны в сторону, хотя ведь дедуля. Еле усадил я его на скамейку. А тут как на грех машина с покойником застряла, на кладбище, видно, везли, да мотор забарахлил, и все это остановилось около нас. А я, чтоб отвлечь его от галлюцинативной этой жизни, и говорю: «Никит, смотри, человек помер!» И вот тут он вдруг затих и как-то дико на меня посмотрел. И заговорил внезапно так явственно, убежденно, со знанием, и тени безумия нет: «Какой же ты недогадливый, Борис, какой недогадливый. Неизвестно ведь, кто из нас мертвый, он или мы с тобой… Или еще кто на улице». А потом затих опять, как птица ночная. И уже не бросался из стороны в сторону. Молча я его проводил, сам не знаю куда. А Никита на прощанье водянистые свои глаза поднял на меня и сказал: «Я к тебе, Боря, не скоро приду».
Павел и Егор переглянулись. Борис на мгновенье задумался и потом подмигнул Павлу:
– А смех мой он все-таки любил. Бывало, скажет тут, на диване: «Хохочи побольше, Боренька, я люблю, когда необычные трупы хохочут. Мне это сейчас помогает». А потом опять бредит, бредит час, бредит два и снова такое скажет, что мороз по коже пробежит…
И Борис внимательно посмотрел на Павла. Все становилось ясней и ясней.
«Смышленый все-таки дедок», – подумал Егор про Никиту.
Поскольку многое прояснилось, надо было идти. Борис тоже приподнялся и вдруг спокойно сказал:
– Если срочно надо, дам вам ориентир. Кроме меня, у него еще один друг есть. Пишите телефон. Зовут его Кирилл Семеныч. Но когда Кирюша подойдет, вы его называйте «провидец». Он поймет. Правда, провидец он, но на совсем особые дела.
И Борис усмехнулся.
Когда вышли, Павел обратился к Егору:
– Ну как?
И Егор ответил:
– Страшный человек. Смех – это маска. Неужели не понял?.. Первый раз вижу человека, который весь превратился в маску. Но когда прорывается… Ты видел в те моменты его глаза? В них один бесстрашный ужас. И удивление нечеловеческое. Отчего… Не знаю. Чему он удивляется, чем поражен? Что видит здесь, в этом мире, что мы не видим? И хохот его – конечно, маска, но не совсем. Тут еще самозащита есть. И какая-то сверхоценка того, что видит, тому, чему удивляется, мягко говоря. Его приступы хохота – это отражение безумия мира.
– Ты прав. Недаром Никита его друг.
И они нырнули в вечное московское метро.
Черепов не добрался до сестры. Уснул в канаве, метров триста от дома. День был, правда, солнечный, не особенно дождливый.
Проснулся он часа через два, солнце еще грело. Глянул на небо, но увидел наверху, у края канавы, лицо молодого человека, робко на него глядевшего.
– Чего надо? – угрюмо спросил Черепов.
– Клим Валентинович, я к вам, – почти прошептали сверху. – Интервью у вас хочу взять. Я из крупной московской газеты. Веду отдел культуры.
– О, Господи, – с отвращением проговорил Клим.
– Я полтора часа назад вас здесь нашел и с тех пор караулю, – уважительно сказал молодой человек. – Я направлялся к вашей сестре, думая вас там застать, да вот по пути вы сами оказались…
Черепов, понятное дело, не любил прессу, но тут, возможно, с похмелья, а может быть, лицо молодого человека показалось ему не в меру тихим – короче, он согласился.
С трудом, кряхтя, он вылез из канавы не без помощи молодой руки журналиста.
Тот сразу задал ему первый вопрос: «Ваше отношение к смерти?»
Пока Черепов отдувался, отряхивался, ничего не отвечая, последовал второй: «Ваш последний рассказ поразил продвинутую образованную молодежь Москвы, ее духовную элиту. Чем вы это объясняете?»