– Так что же делать?
– Всех не передушить. Даже твоими руками, – заметил Крушуев, опасливо взглянув на уже застывшие руки Юлия с шевелящимися длинными пальцами. – Здесь нужно что-то глобальное придумать… Если б была наша власть, мы бы все окарикатурили, или в примитив превратили, или высмеяли бы по телевизору, по масс-медиа: и культуру, и науку, и философию, и литературу, и религию… все, все. В обезьяний шутовской круговорот бы пустили, Бога бы в развлечение превратили, как в американском Диснее… Жизнь стала бы так проста, как в Макдональдсе.
– Мне трудно понять, но это, наверное, самое лучшее, – выдавил из себя Юлий.
– Что тут понимать-то, Юлий? – с укором сказал Крушуев. – Другое дело, что у нас в стране это не пройдет. Народ не тот. В Макдональдс сходят, а жить и думать будут по-своему. Его ничем не прошибешь. Это уже проверено… Нет, здесь надо что-то еще более изощренное.
– Умом-то, конечно, что тут понимать, Артур Михайлович, картина ясная, – возразил Юлий. – Я сердцем этого не понимаю. Мое дело – душить, а не думать. Хотя я часто задумываюсь. Не по своей воле. Я ведь тоже особый, хоть мы против всех особенных каких-нибудь боремся.
Крушуев бросил подозрительный взгляд на Юлика.
– Что ж в тебе такого особенного? Человек как человек. Звучит гордо, как говорят.
– Да я так, шучу тоже, Артур… Мне, порой, бывает полезно пошутить, – вздохнул Юлий. – Конечно, я звучу гордо.
– Ну вот так. Что ж, собирайся. Мне отдохнуть пора. Подумать.
Юлик собрался и пошел к выходу. Теперь он знал свой путь. Проходя по коридору, он обернулся и увидел в чуть приоткрытой в одну комнату двери лицо женщины с распущенными волосами. Сверкнули жесткие, с волевой точкой внутри, и в то же время ледяные, глаза. То была Зоря. «Такая даже в постели, после оргазма, убьет», – усмехнулся про себя Юлик.
Юлий не сразу, в тот же день, рванул к цели, а решил отоспаться дома. «Сбрендил немного Михалыч – все скорей да скорей. Чуть не топор в руки сует. Успею», – решил Юлик, и когда проснулся, поразился солнечному, словно застывшему утру. Это утро было обещающим.
«Солнце, а понимает», – подумал он.
…До цели добрался быстро и заброшенное строение сразу нашел и обследовал. Но тут его ждало разочарование: Никиты опять нет. Юлик сгоряча укусил сам себя: в длинную руку. А потом забормотал, как во сне: «Нет, не уйдешь от меня… будущий… Останусь здесь, заночую, но тебя вытащу из времен… Вытащу». Кровь из руки прижал кирпичом, чтоб остановилась.
В бреду каком-то, неожиданном от неудачи, показалось, что дом этот словно отрывается от земли, но не в небо, а просто отрывается, уходит. И личики возникают кругом, но признать их трудно.
«Боженька, помоги!» – завопил Юлик, а потом словно очнулся и удивился своему воплю.
И тогда внезапно напала железная трезвость.
«Никуда он не денется», – подумалось само собой. И Юлик стал медленно, почти ползая, осматривать помещение: где дыры, где провалы, где крысы, ночует ли кто.
Как ни странно, все оказалось пустынным: ни человека, ни крысы.
«Здесь хорошо убивать», – тяжело вздохнул он и посмотрел на небо сквозь провалы вверху.
И уселся ждать, почти на четвереньках, в углу, тренируя руки – ломая кирпичи. Чтоб они, руки, были твердые, как у призраков.
Но Никита все не приходил и не приходил.
«Может, он вернулся туда, к себе, к своим, раз оттуда пришел, значит, и обратно можно», – забормотал под конец Юлий и наконец не выдержал: решил пройтись, отдохнуть, пообедать. Но вышел почему-то не на улицы, в город, а вбок, на кладбище. И еды там не было никакой. Там, под кустом, вспомнил и мать родную, и то, что горя он нахлебался, потому что она померла. «Словно я от мертвой матери родился, – останавливал он мысль, – оттого я такой лихой». Вспомнил сестру матери, тетю родную, которая сначала любила, а потом отказалась от него надолго.
«Боюсь я тебя, Юля, – слезливо сказала она ему тогда. – Ты еще мальчик, а все ненавидишь. Как вырастешь, меня убьешь. Ты – такой. Я это нутром чую. Боюсь, потому что внутри тебя что-то растет страшное. А как ты кричишь по ночам!»
Он и вправду тогда кричал, ночью, среди тишины, одиноко-громким криком, и все звал, звал кого-то, из черной дали чтоб явился, – но никто не приходил.
Тетя даже не вставала с постели, а вся съеживалась в ней. И Юлик вспоминал дальше о членах своей семьи, лежа под кустом, царапая руками ограды и кресты, и камни на могилах. Только внутренний голос звал: «Ко-ко-ко», словно в глубине души кукарекал неизвестно откуда там взявшийся черный петух.
Хотя было светло, черная бездна мира открылась ему. И не было в ней покоя, а одни страшные жизни – одна за другой, катятся и катятся одна темнее другой, пока, наконец, последняя не исчезала в пропасти тьмы.
«Почему так, – думалось ему там, где-то около петуха. – Нет мне места нигде, нет уюта… Наверное, кто-то мешает, кто-то хочет, чтоб всегда была пропасть, а я хочу в парк». Но ему и в парке становилось темно. «Нет, Артур, как всегда, прав – убивать, убивать надо, всех, кто мешает, кто идет не туда…»
Юлий привстал, поглядел на фамилии умерших, по-детски улыбнулся и укусил ограду могилы.
«Вперед, вперед!» – и вдруг, вместо того чтобы возвращаться в строение, чуть не побежал в город, – захотелось вдруг выпить. Он редко пил. В частном ларьке купил водку и пил во дворике, как всегда, где детская площадка, и кормил птичек колбасой. Но от водки мутно трезвел, все покрылось туманом, но очень трезвенным, приятным, в котором он различал поющие детские голоса. «Как птицы живые», – думалось ему сквозь туман, но туман сгущался, и он вылил оставшуюся водку на песок детской площадки. И побрел туда – убивать Никиту.
Когда добрался – Никиты не было. «Опять исчез», – удивился Юлий. И нашел в углу черную яму, показавшуюся ему необычайно чистой, – и быстро лег в нее: пировать нелепыми мыслями. А потом заснул, похрапывая в тишине. Теперь он уже никогда не кричал – и больше молчал, даже наяву.
Наутро он и не думал просыпаться. Зато Никита внезапно возник. И когда подошли Павел и Боренька, они увидели такую картину: Никита сидел у провала, заменяющего дверь, весь в лучах утреннего, милосердного солнца, и рисовал что-то на приступочке на большом листе бумаги. Ветер слегка развевал его седые волосы.
Боренька не хохотнул, а окликнул его. Тот вздрогнул и вдруг, вынув спички, поджег тот лист бумаги, на котором рисовал.
– Ты что!!! – заорал Боренька и побежал.
Павел за ним. Никита, сидя, покачивал головой, а лист горел мертвенно-живым пламенем.
– Не ругай, пусть делает что хочет! – заявил Павел и даже не посмотрел на листок.
– Да, может, он свою прошло-будущую жизнь рисует, какая она была, это же находка! – вскрикнул Боренька. – Он никогда раньше не рисовал! Только боюсь, взглянув, я бы умер от хохота. А хохот мой в темную сторону стал развиваться. Как змея, извиваясь.