Vremena goda | Страница: 21

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Мне всего тринадцать лет, но я уже знаю, из чего складывается формула любви. Подобно тому, как человеческий организм на две трети состоит из воды, любовь на две трети состоит из страха. Особенно, если живешь в такое время и любишь такого человека.

За Давида я боялась всякий день и всякий час. Даже ночью мне снилось, что он бежит со своим развевающимся шарфом навстречу людям в серых шинелях, они стреляют из винтовок, он падает, по белому снегу растекается черная кровь.

Я твердо знала: Давиду суждена недолгая жизнь, он обречен сгинуть молодым. Потому что он бесшабашный, без царя в голове. В какой-то книге я прочитала, что на свете есть люди с ослабленным инстинктом самосохранения. Вот и он был из таких же.


Люди с винтовками в серых шинелях стали мне сниться после одного ужасного происшествия, случившегося через две недели после манифестации.

К тому времени я уже знала, что мою любовь (про себя я употребляла именно это слово, безо всякой стыдливости) зовут полностью «Давид Каннегисер» и живет он на Садовой, наискосок от Юсуповского сада, вдвоем с отцом. Выследить Давида близ Второй гимназии после окончания занятий было нетрудно. Он выделялся среди остальных гимназистов, будто принц среди челяди – так мне, во всяком случае, казалось.

Несколько дней я подстерегала его то около подъезда, то на Казанской, возле гимназии. Мне хотелось узнать о Давиде как можно больше. Попасться ему на глаза я не пыталась – мне было вполне довольно просто его видеть. Ну а кроме того (мука, терзание!) я несколько раз видела его в компании румяной черноволосой барышни, которая была и старше, и красивее, чем я.


Тем вечером он тоже был с нею, а я шла, отстав шагов на двадцать, и думала: «Как гадко она хохочет! Неужели ему это нравится?» Они вышли из его дома, зашагали в сторону Екатерининского канала. Видеть меня они не могли, январские сумерки были темны, фонари почти нигде не горели. Но тот, под которым стояли, лузгая семечки, двое расхристанных в папахах с красными лентами, как раз лучился тусклым электрическим светом, и я предусмотрительно отстала. Поэтому и не услышала, из-за чего произошла стычка. Один солдат, с полицейской саблей на портупее, что-то сказал. Второй похабно зареготал. Давид неразборчиво, но звонко ответил.

И тут – у меня подкосились ноги – один серый схватил его за воротник, а второй, оглушительно заматерившись, скинул с плеча винтовку.

– Что ты сказал, контра? Кадет! Барчук сраный! – услышала я звериный, страшный крик.

Тот, что держал Давида, с размаху, неуклюже ударил его кулаком в лицо – Давид сел в сугроб.

Больше я ничего не помню. Я будто ослепла.

Потом Давид с беззаботным смехом, прижимая ком снега к своему расквашенному носу, рассказывал, что я налетела на «пролетариев» из тьмы «как хан Мамай» и «хрясь, хрясь по спинам, да по башкам». Солдаты якобы шарахнулись от меня в разные стороны, плюнули и ушли.

Я слушала и не верила. Неужели правда?

Но он был жив, серые люди исчезли, а на тротуаре стояла дрожащая барышня и глядела на меня с неподдельным ужасом.

Потом, всхлипнув, она медленно и неловко, придерживая рукою полу длинной шубки, побежала прочь.

– Бедняжка Фанни, у нее шок! – Давид перестал смеяться. – Она существо нежное, не тебе чета. Откуда ты тут взялась?

И, не дожидаясь ответа, кинулся за нею:

– Фанни, успокойтесь! Всё позади!

– Ах, оставьте! – со слезами крикнула нежная Фанни. – Вы сумасшедший! С вами опасно ходить по улицам!

Пусть я не нежная, пусть я даже хан Мамай, сказала себе я. Главное, что он жив. И что он остановился, не бежит за нею.


Это было зимой, а сейчас весна. Холодная, грязная, петроградская, но все равно весна. С утра солнце, седьмой час пополудни, а еще светло. Я стою лицом к лицу с Давидом, не замечая, что под ногами лужа и мои войлочные боты промокли. Толпы я тоже не замечаю. Мы вдвоем, на свете никто больше не живет, и я хочу стоять так вечно.

(Ты и стоишь так вечно, тринадцатилетняя Сашенька. Ничто не исчезает. Просто становится невидимым. Но я, слепая, умею видеть, и я тебя вижу.)

Возбужденно он рассказывает о своих планах. С отцом он только до Волги, а там сбежит, это решено. На юге собираются добровольцы – офицеры, интеллигенция, студенчество. Это армия нового, невиданного в истории типа. Орден Белых Рыцарей. Они очистят и спасут Россию.

– Тебя не возьмут, – говорю я. – Тебе только пятнадцать лет.

Давид снисходительно усмехается. Он всегда обращается со мной, как с малолетней дурочкой.

– Я выгляжу на все семнадцать. А документов там не спрашивают. Хочешь воевать – дают оружие и в бой.

У меня остается очень мало времени. Вот-вот вернется его отец. Я должна сказать Давиду, что его никто и никогда не будет любить так сильно, как я. И что моя жизнь кончена.

Но я не дура, я вижу, что ничего этого говорить не нужно. «Мое сердце разбито, теперь я знаю, что это не просто слова», думаю я. Самая ужасная мука – когда хочешь отдать самое дорогое, что у тебя есть – всё, что у тебя есть, а человеку это совсем не нужно.

Если бы я была на год или на два старше и хоть чуточку красивей!


Никогда я не проводила столько времени перед зеркалом, как в эти одиннадцать недель. Дома меня все с детства называли красавицей, и я этому простодушно верила. Но теперь я научилась смотреть на себя со стороны и возненавидела родителей за гнусный обман.

Никакая я не красавица. Я малолетняя косноязычная уродина.

В феврале я шесть дней не выходила из дому, потому что прямо на кончике носа у меня выскочил ядовито-красный прыщ. Эти дни украдены из моей жизни, их нужно вычесть из семидесяти семи. Правда, я три раза телефонировала в квартиру Каннегисеров, и один раз трубку снял Давид. «Хелло, – сказал он. – Слушаю… Кто это?»

Мама что-то такое про меня вычислила, но на все вопросы я отвечала презрительным молчанием или огрызалась. Участливо-снисходительная мина на мамином лице была мне оскорбительна.

В дни «прыщевого» затворничества от тоски я читала дневник Марии Башкирцевой, который мне с хитрым видом подсунула мама: вот, мол, прочти-ка. Но пользы от этого чтения мне не было, одна злость. Меня бесили излияния моей ровесницы, которая в блаженной Ницце, в блаженную эпоху, сохнет от глупой любви к «герцогу Г.», коего она ах-ах несколько раз видела издали. Какая дура эта Муся со своими пошлыми рассуждениями о том, что бедняк непременно жалок и что она никогда не унизится до любви к человеку «ниже ее положением». Герцог Г., естественно, женится на какой-то герцогине, так и не узнав о влюбленной русской девчонке, и Муся страницы напролет убивается по этому комичному поводу. Мне ее совсем не жалко. Это не настоящая любовь, а томные девичьи фантазии. Ничего похожего на то, что происходит со мной.

Много раз читала я в романах про любовь и влюбленность, но никто из писателей не описал этого отупляющего и унизительного состояния, когда превращаешься в какую-то железную скрепку, которую притягивает к магниту неудержимая сила (нам демонстрировали это на уроке физики) – не по своей воле и не по влечению сердца, а по законам природы. Потому что так устроен мир.