Эта русская | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Я хотел бы, по возможности, ничего не говорить о самом себе, однако кое-что придется сказать. Когда у меня никого не осталось, никого, кто мог за меня пострадать, мне удалось уехать в Америку. Там у меня появилась возможность писать, говоря точнее, я смог закончить и опубликовать большую трилогию из русской жизни, благодаря которой, сколько я понимаю, вы в конце концов и оказались здесь. Я ее закончил. Я хотел назвать ее «Поздняя весна», потому что, как мне казалось, это книга о человеке, который не сумел обрести любовь в молодости, но обрел ее позднее. Однако напечатана она была как «Изгнанник в снегах», поскольку издателю показалось, что это книга о лагерях, советской власти и КГБ, по крайней мере, так он мне сказал. И когда я прочел уже изданную книгу, я понял, что он прав. Там что ни слово, то политика. Да и не могло быть по-другому. Подождите, не перебивайте, не надо пока ничего говорить.

Что я сделал дальше? Денег мне хватало, поэтому я больше не писал, учил английский, преподавал, читал лекции. Я задумал написать роман по-английски. Для начала только один, но чтобы за ним последовало несколько или даже много других – мне было всего сорок семь лет. Однако вскоре я понял, что страна, где я живу, очень умные и милые люди, среди которых я живу, не признают романов. Им больше нравятся книги – разумеется, книги об Америке, – которые даже и не называются романами. Ну а уж если книга, по дурной авторской прихоти, оказалась романом, пусть в нем будет как можно меньше вымысла. Может, все дело в том, что американцы – люди впечатлительные и от того, что кто-то придумывает из головы, из ничего, людей и события, им становится не по себе. Ну, а если уж вам очень хочется написать роман, не надо, пожалуйста, рассказывать о жизни и смерти каких-то там персонажей, о детстве, любви, женитьбе, разлуке, об утратах, страданиях, душевной боли, угрызениях совести, мужестве – все это старье вызывает чувство неловкости. Не надо нам никакого воображения, никакого искусства, нам нужна только констатация фактов. Факты – вообще хорошая вещь, вы заметили, что теперь не только люди, а даже здания, футболки, тарелки в ресторанах стали констатировать факты? Факты в романах – особого толка, потому что они относятся – догадались к чему? Правильно, к политике. Хиросима, Уотергейт, Вьетнам, не говоря уж о Камбодже, фашизм, расизм, феминизм, гомосексуализм, причем не что-то одно, а все скопом, плюс еще Голливуд, потребительство и, как его там, Господи прости. Теперь вы поняли, что для меня это было все равно как снова оказаться в России?

Куда же мне было податься? В Австралию, писать романы про Айерс-Рок, Порт-Джексон и Галлипольскую операцию, или в Новую Зеландию, писать, я уж не знаю, про маори и ядерный зонтик, или в Южную Африку, писать про Южную Африку? Если писатель живет в Гибралтаре, ему полагается писать про британское господство или испанские притязания, или и про то, и про другое, хотя он мог бы писать, например, про обезьян. Вот я и приехал в Англию, где большинство читателей считает, что писать надо только автобиографии, или общественно-исторические книги, или скандальные хроники, но все-таки еще не вымерло меньшинство. А возможно, я просто понял, что мне пора где-то осесть.

Почти сразу же Анна спросила:

– А как насчет осесть в Москве?

– В Москве! – повторил Котолынов, точно она говорила о Лхасе или мысе Горн. – Где больше не пишут ничего достойного названия романа. В единственном месте в мире, где литература задушила себя своей собственной рукой. Писателей винить не в чем, у них под рукой целых семьдесят лет реальности, о которых надо поведать миру. Плюс… кое-какие философские взгляды, которые надо изложить на бумаге. Или я не прав?

– Правы. Но там стихи пишут по-прежнему.

– Ах да, стихи. Вы уж меня простите, Анна, но мое воззвание к миру заключается в том, что я не подпишу вашего документа. В некотором смысле оно не менее значимо, чем ваше. Оно сводится к тому, что литература важнее, чем политика. У всех у нас разные понятия о своем так называемом призвании, однако то, что я писатель, для меня, как человека и как писателя, важнее, чем для любого другого то, чем занимается он, – надеюсь, я не слишком запутанно выразился. Важнее, чем для художника то, что он художник, а для композитора то, что он композитор, важнее, чем для любого, кроме, пожалуй, священника. А если у человека нет этого ощущения, так тогда, знаете ли, пусть лучше идет в шоферы. Да. Что ж, вот и все, конец истории. – Впрочем, взгляд, который он бросил на Ричарда, уклончивый и иронический, говорил, что по крайней мере последнее его высказывание не стоит принимать на веру.

Анна освободила свою руку из Ричардовой.

– Вы утверждаете, что литература важнее политики. Я признаю, что вы заслужили это право. А как по-вашему, литература важнее человеческой жизни?

– Нет. Литература связана с людьми уж всяко не меньше, чем политика.

– Однако еще никто не умер с голоду из-за недостатка слов.

– Я, кажется, припоминаю, что когда-то это утверждение оспаривалось в очень высоких кругах. Однако, солнышко, если мы с вами заведем эту волынку, Ричард пожалеет, что выучил русский. Вместо этого, Анна, у меня к вам огромная просьба: я сказал, что никогда больше не приеду в Москву, и я действительно не приеду, но меня по-прежнему интересует, что там происходит, от пустяков, вроде положения дел в Союзе писателей, до серьезных вещей, вроде того, где теперь покупают лампочки. В мое время один славный человек таскал их с радиостанции. Умоляю, расскажите. А между делом можете выпить еще водки, или, если хотите, кофе, или стаканчик лимонада, который так хорошо делает моя жена. Она еще девочкой научилась в Джорджии. Кстати, Грузия по-английски тоже «Джорджия», и две эти Джорджии очень во многом похожи. И там, и там растут фрукты.

Ричард, как и Анна, выбрал лимонад, в котором для пущей изысканности, чуть-чуть не хватало сахара. Минут через двадцать он услышал, как где-то вдалеке открылась и сразу же закрылась дверь. Котолынов резво вскочил и вернулся с большим голубым тазом, наполненным срезанными розами всевозможных размеров и форм, чайными, алыми, кофейными в разной степени розовыми, терракотовыми, белыми. Быстрыми, спорыми движениями он рассовал их по белым вазочкам и плошечкам, которые неприкаянно стояли тут и там. Вода доливалась из специального кувшина.

– Воздух здешний нам подходит, – сказал он Ричарду по-английски, – а вот почва немножко гравистая, это не по нам.

– Розовый коттедж, – произнесла Анна по-английски, улыбаясь Ричарду.

Котолынов покаянно перешел обратно на русский:

– Вы уж меня простите, просто на эту тему как-то удобнее говорить по-английски. Да, все они из нашего сада. Кое-что я там делаю сам, бывает, что и стоя на карачках, прошу заметить, но срезать их приходит моя помощница. Ну-ка… взгляните вот на эту красавицу, разве не прелесть? Будто из чистого золота. Поди опиши словами. – Он затушил недокуренную сигарету. – Знаете, когда я вижу такие вот дивные вещи, я всегда вспоминаю одного типа, которого знал в Воркуте. Он был из… из надсмотрщиков. Больше всего он любил досматривать за ужином. Он ходил по столовой и этаким подчеркнутым движением доставал из вашей миски какой-нибудь кусок, ну, возможно, и не из вашей, а из миски соседа, и всегда только один, но это обязательно был очень вкусный кусок, например картофелина. Только это он и делал, вернее, ничего другого я за ним не замечал. Тем не менее я очень отчетливо его помню. Настолько отчетливо, что, всякий раз глядя на свои розы, думаю, как бы он осатанел от этого зрелища. Надеюсь, вы меня поняли.