— Я сейчас же уеду!
— Вот и уезжай. Чем так приезжать!
— Да как ты смеешь!
Бабушка внезапно смолкает. Она выходит из кухни, садится на диван и смотрит в одну точку пустыми глазами. Она становится старой и опустошенной, похожей на высохший гриб. Нам с братом страшно, и мы стараемся не смотреть в ее сторону.
Через некоторое время мама появляется в комнате.
— Обед на столе. Давайте садиться.
Мы с братом послушно двигаемся в сторону кухни. Бабушка не шевелится.
— Мама, пойдем кушать. Ну, что ты…
— Ты, ты… — бабушка вдруг оживает. — Неблагодарная тварь! — и тут же снова обмякает.
Мы скорее ныряем за дверь, чтобы не слышать. Мама идет за нами.
— Вернитесь. Позовите бабушку с нами обедать.
Почему-то мы не можем ослушаться. Мы возвращаемся и начинаем свой традиционный лицемерный спектакль.
— Бабушка, пожалуйста, пойдем обедать!
— Мы тебя так ждали.
— Мальчик-с-пальчик. — Витьку внезапно озаряет, и он делает верный ход. Я стараюсь не отставать:
— И Красная Шапочка.
От слов во рту становится кисло. Бабушка не двигается. Но мы не сдаемся. Мы пытаемся ее обнять и целуем в щеки. Теперь бабушка кажется чуть менее деревянной.
— Идем, бабушка, идем! — Мы тянем ее за руки в кухню.
Она уступает. И мы рассаживаемся за столом, чтобы съесть суп, приготовленный мамой для врагов. Никто не разговаривает. После обеда бабушка говорит: «Я уезжаю!», но не уезжает, а ждет.
— Ася, иди сюда, — зовет мама и обращается к бабушке. — Бабушка купила для тебя пальто. Ты представляешь?
— Пальто? Какое пальто? — я прикидываюсь папуасом Новой Гвинеи, никогда в жизни не видевшим пальто.
Бабушка взглядывает на меня исподлобья:
— Вроде тот размер. А может — и не тот. Надо мерить.
— Что же делать? — Будто мама не знает, что делать.
— Привози Асю ко мне. Пальто померим. И шубу заодно.
— Шубу? Мама! Ты купила Асе шубу? Что же ты молчала?
— Ну, — говорит бабушка уклончиво. — Я не то чтобы Асе купила. Я просто так купила. Я за пальто знаешь какую очередь отстояла. А тут глядь — еще шубы подвезли. Решила заодно купить.
— Но ведь это очень дорого! — мама почти искренна.
Бабушка довольно молчит.
— Мама, я тебе очень благодарна, что ты нас поддерживаешь. Мы все тебе очень благодарны. Ася, поцелуй бабушку.
Бабушка сама чмокает меня в щеку.
А маму она никогда не целует. Не целует и не обнимает.
В детстве я не любила бабушку, потому что она кричала на маму.
Но потом, лелея свои подростковые женские грезы, я стала думать иначе: я не люблю бабушку, потому что она предала дедушку.
Так было интереснее.
* * *
Деда посадили в тридцать седьмом. И бабушка подписала отказ: она больше не считает себя его женой — раз он враг народа.
Но это было бы полбеды — если беду можно располовинить.
Бабушка не пустила деда к себе, когда он вернулся «оттуда». А он так хотел увидеть маму!
Дед не видел дочку больше трех лет: маме едва исполнился год, когда его забрали. Но думал, что сможет ее обрадовать: ведь дети любят конфеты. И когда он пришел — туда, где жили мама и бабушка, — у него был полный карман конфет. Мама уже засыпала. И вдруг — он. Стоит рядом с кроваткой и сыпет на нее сверху конфеты. Леденцы. Мама засмеялась и подумала, что случился праздник— День революции, хотя была весна.
Но бабушка сказала:
— Детям вредно есть конфеты. От этого портятся зубы. Уходи, Давид. Не надо тебе здесь быть. Не надо, чтобы тебя здесь видели.
Она боялась, что за ним снова придут, и неизвестно, что тогда будет.
* * *
Бабушка оказалась права: за ним действительно пришли — в сорок восьмом.
В дверь звонили и стучали — беспорядочно и напористо.
— Открывайте. К Давиду Файману. Ордер на арест.
— Бог мой! — бабушка открыла дверь.
— Где он?
Слова застряли у бабушки внутри, превратив горловые жилы в натянутые веревки.
Гости шагали широко — так широко, как можно шагать по семиметровой комнате, заглядывали под кровать и под стол.
— Ну, так что? — голос звучит с нескрываемой угрозой.
Бабушка с трудом выдавила слова наружу:
— Его нет.
— Где прячется?
— Он не прячется. — Бабушка вдруг замолкла. Но потом сглотнула и добавила: — Он умер.
— Умер, говоришь? А может — в сортире сидит? Со страху в штаны наложил?
Бабушка заставила себя сдвинуться с места, подошла к старому деревянному буфету, вытянула наружу маленький ящичек и стала искать в глубине. Ящичек сопротивлялся и поскрипывал, пытаясь утаить сокровенное. Но рука, наконец, нащупала в ворохе бумажек нужную.
— Пять лет назад. В сорок третьем. Вот похоронка.
Похоронка пришла на чужое имя — ведь во время войны бабушка уже не была дедушкиной женой. Бумагу принесла Маня, двоюродная дедушкина сестра.
— Вера! Давид тебя любил. Оставь это себе.
Тот, что был главным, хмуро взял похоронку и стал читать.
«…рядовой… погиб в сражении под городом Орел при обороне деревни… Похоронен…»
— Эй, прикрепи к делу. — Он сунул бумажку другому, развернулся и направился к выходу, бормоча сквозь зубы: — Жиды чертовы. Умер он!
Остальные двинулись следом. Кто-то мимоходом пнул ногой стул. Бабушка — все так же медленно — подняла его и села. А потом, глядя мимо мамы пустыми глазами, сказала:
— Где бы мы были, останься он жив? Он умер — и это лучшее, что он мог для нас сделать.
— Предала! Предала! Предала!
Я знаю: маме больно это слышать, — и получаю злое удовольствие.
Разговоры о бабушке — это моя подростковая месть. В данный момент — за то, что мама не пустила меня в бассейн. Все девчонки поехали, а я — нет.
Нельзя плавать в бассейне просто так. Бассейн без тренерских групп — опасное место. Там могут облапать.
Она никуда меня не пускает: боится, что я потеряю невинность. Она все время учит меня, как надо себя вести. Как должна вести себя девушка.
И я думаю — с обидой и раздражением: у нее устаревшие взгляды на жизнь.
Разве она может меня учить?