Надо уйти и где-нибудь спрятаться, скрыться. Тихо-тихо — чтобы не скрипнули половицы, чтоб не заметили даже вещи и чтобы воздух вокруг не раскачивался.
Я — почти невидимкой — двигаюсь в сторону кухни, ноги и руки шевелятся, как при замедленной съемке. И тут Геннадий Петрович говорит:
— Чуть не забыл. Вам письмо. В коридоре под зеркалом. Судя по штемпелю — от Сергея.
Если бы в тот момент кто-то в обмен на письмо посулил мне несметные богатства, спасение и вечную радость, я бы отказалась.
* * *
«Все должно уже проясниться. Ты ходила к врачу? Напиши».
* * *
— Чем ты тут занимаешься?
Я сушу «Женщину в лагере».
— Ничего более подходящего к случаю не нашлось?
— Что ты имеешь в виду?
— Что-нибудь розовое. Про бабочек, про цветочки.
— Влад, к моему несчастью, книги о бабочках и цветочках пока еще общедоступны.
— А давай поспорим: Вавилов, Вернадский, Чижевский… Продолжать?
Я качаю головой: не стоит. «Женщина в лагере»— это скрытая епитимья за мой растущий живот. Первая ласточка расплаты за принятое решение.
Геннадий Петрович теперь «работает» больше, чем раньше. И уезжает все чаще. А я устаю все быстрее, стала медлительной, вялой. И время от времени, натыкаясь взглядом на мою раздувающуюся фигуру, он болезненно морщится и говорит: «Зря мы все это с вами затеяли, Ася!»
Мы теперь спим раздельно. Он перебрался на раскладушку. Наверное, можно было бы с этим еще потянуть. Но ощущение чужих рук стало пыткой. Раньше я могла себе сказать: когда гладят, должно быть приятно. Это вполне естественно, это физиология. Для этого придуманы эрогенные зоны. Там много чутких рецепторов. Прикосновение приводит их в действие — затемняя сознание, позволяя не быть самой собой. И посмотри, как Геннадий Петрович старается — изучает, запоминает, повторяет, закрепляет — вырабатывает у тебя условные рефлексы, как у собаки Павлова.
Но когда у меня внутри в первый раз шевельнулось, все рефлексы разрушились. И я теперь помню только те пять дней, когда эрогенные зоны были совсем ни при чем.
Когда меня лепили, как первую женщину, — из влажной податливой глины, каждый раз заново, — чтобы вдохнуть бессмертную душу.
— Но я, в общем-то, зачем пришел? — Усаживается на диван, забрасывает ногу на ногу и начинает меня разглядывать — оценивающим взглядом, как на аукционе. В сравнении с прошедшими месяцами в этом взгляде есть что-то новое. То есть забытое старое: в глазах Влада прыгают бесенята.
— Тут Робинзон Крузо объявился.
Я реагирую, как амеба, — целостно.
— Разбудил, зараза, в четыре часа утра. У них там, видите ли, уже утро и поют птицы. Там вообще есть какие-то птицы? Ну ладно, не важно. Заявил, что с его стороны это подвиг — добраться до переговорного пункта в то самое время, когда людям положено дрыхнуть и видеть во сне голых женщин.
Это почти музыка. Я улыбаюсь — глупой счастливой улыбкой, а Влад притворяется страшно строгим.
— В общем, он там долго булькал — на другом конце провода. И я всего не разобрал: очень плохо слышно.
Но одно понял: мне поручено присматривать за твоим пузом. Так что вот тебе сантиметр: измеряйся вдоль и поперек. Сначала так, потом — так.
— Ты что — с ума сошел?
— Это я сошел с ума? По-моему, я здесь единственный нормальный — несмотря на свою «7Б». Измеряйся, давай. Ты слышишь? Это приказ. И скажи спасибо, что я не настаиваю на более тщательном обследовании — с ощупываниями и прослушиваниями. Зачем ему? Откуда я знаю! Может, он там таскается в какие-нибудь шаманские стойбища и собирается гадать о будущем твоего пуза на основе полученных данных. И еще, подруга, я должен задать тебе прямой вопрос. — Смотрит в упор, глаза в глаза. — Это Сережкин ребенок?
— По теории вероятности? — Голос срывается на пунктирный шепот.
— По теории любви, дура.
Он сам устыдился такой патетики и теперь отводит глаза. А я ничего не могу поделать с губами: они кривятся и дергаются. И глаза в момент наполняются слезами. Теперь это происходит часто и почти бесконтрольно — известный синдром беременности. Я не имею сил сдерживать слезы, и они выливаются свободно, без всяких помех, не встречая никаких препятствий.
— На, вытри. — Влад протягивает мятый платок. — Хоть на что-то мозгов хватило. Но ведь этот, на другом конце провода, он же совсем чокнутый. И залети ты даже от крокодила, было бы все то же самое.
Все-таки в нем появилось нечто качественно новое: он стал ворчать, как старый дед.
* * *
— Пузан, есть дело. Ты можешь приехать и заночевать? Скажи, что я твоя подруга.
— Я скажу, что еду к тебе в гости.
— Ну, скажи так. Я сейчас не опасен. Я же не извращенец— обниматься с баобабами.
* * *
— Хочешь, поспи. Я тебя разбужу.
Я задремываю. Просыпаюсь каждый час:
— Еще не звонил?
— Не расстраивайся, пузан. Это ничего не значит. Там же бураны, метели всякие. Олени рогами провода задевают. Со связью вечно проблемы. Попробуем через неделю.
* * *
— Алло! Серега? Сукин ты сын! Хочешь, чтобы у нас тут у всех крышу снесло? Да, здесь. Даю.
— Ася, Ася! Ты меня слышишь?
— Сережка…
— Говори громче, ежкин корень. Потом будешь плакать. Серега, ты слышишь? Хоть ты говори, а то она тут уже умирать начала.
— Ася, как ты себя чувствуешь?
— Хорошо! А ты как?
— Не слышу! Как у тебя дела?
—.. порядке. Я посчитал…
— Что, что посчитал?
— Я посчитал, когда он должен родиться. 30 июня. Я…
— Не слышу! Я тебя не слышу!
—.. говорю, успею приехать. У меня… заканчивается… мая.
— Ты приедешь в мае?
— Да! Нет. Сразу после… Девушка, дайте еще минуту! Что? Нельзя? Ася, Асюта, все. Я…
«…Мама пишет, что ты слишком маленькая и худенькая и поэтому не похожа на беременную женщину — просто на толстую девочку. Что из-за этого тебе не всегда уступают место. Ты можешь не ездить в метро хотя бы в час пик?..»
«…Без шапки тут не походишь. И депо не столько в морозе, сколько в ветре. Ветер — главная неприятность. Просто враг всего живого. Кажется, хочет душу из тебя выдуть… Как твой животик? Подрастает?..»
«…Вчера опять видел северное сияние. Ася, это очень красиво! Очень. Помнишь, как ты из-за этого поцапалась с завучем в школе? Знаешь, оно того стоит… Маленький сильно брыкается? Закрываю глаза и представляю, как кладу руку тебе на живот… Как бы я хотел дотронуться до тебя, Ася…»