Она потянулась. На ней были узкие черные брюки, которые подчеркивали ее великолепное тело. И в этом он тоже оказался обманут, и самим собой, и ею, потому что ночью держал в своих объятиях фурию, рабыню, безумную, а утром любовался, как эта вакханка просыпается вновь изящной и отстраненной. Огонь подо льдом, думал он. Как он мог строить свою любовь на основе этих штампов? Как мог восхищаться этой показной двойственностью и даже находить ее волнующей? В самом деле, какая двойственность может быть у женщины, которая говорит вам «вы» днем и «ты» ночью? Но в обоих случаях ведет себя как посторонняя – и в избыточном равнодушии, и в избыточной пылкости? Хотя он испытывал наслаждение – и, как полагал, одно из самых изощренных (какой ужас!), – играя вместе с ней и ради нее мужчину светского и продажного, проститутку мужского рода, поскольку никогда, никогда она не относилась к нему как к равному. Нельзя щеголять таким гротескным пренебрежением к тому, кого любишь, нельзя также навязывать тому, кого любишь, разнузданность своих сексуальных извращений. Это было фальшью, гнусной фальшью! И хотя ни один эротический образ подобного рода не тревожил его совесть, воспоминание о том, как она порой до непристойности многозначительно в присутствии осведомленных друзей роняла: «До скорого, дорогая подружка», заставляло его краснеть. В каком сраме, в каком претенциозном, прикрытом блестящим жеманством фарсе он погряз? Это невозможно – он, который нравился и любил, был любим и все еще любил любовь, как он смог превратить себя в столь гротескную, столь убогую карикатуру?
– Что пьете? – спросила она, поднимая на него глаза.
– Собираюсь себе налить, а ты что хочешь?
Едва бросив ей, как вызов, это «ты», он почувствовал себя смешным и покраснел. О нет! Лучше уж воспользоваться этим «вы» и этим фасадом, чтобы отступить – элегантно, холодно и так смехотворно! Ибо как приемлемо покинуть ту, в чье тепло зарывался два года? Лучше отступить, это по крайней мере удобно. Она не отреагировала и не ответила. Он твердой рукой налил себе выпить, поставил ставший чужим шейкер на незнакомую полку и направился к креслу, с виду в стиле Людовика XVI. Он чувствовал себя заблудившимся в этом доме, в этой вселенной, где знал и нежно любил каждый уголок, так что почти с облегчением увидел на маленьком экране знакомое лицемерное лицо некоего политического деятеля. Он взглянул на него даже с некоторой симпатией, если не с раскаянием. «До чего же, старина, – мысленно сказал он ему, – я считал тебя смешным, самодовольным, претенциозным и бесчестным! До чего же ты казался мне лишенным ума и сердца и до пошлости трусливым за своим чванством! Ну так видишь ли, мне бы надо было заодно восхищаться тобой… Ведь ты похож на нее». Он вытянул ноги и положил руки на подлокотники. Отдыхал. Через несколько часов его тело – тело усталого, сомлевшего, но по-прежнему невредимого маленького мальчика – вытянется в одиночестве меж двух свежих и беззастенчивых простыней, после разрыва, конечно, после разрушения того, чего никогда не было.
– Нелепо, да? – сказала она. – Они все говорят одно и то же.
Он кивнул. Опять с ней соглашался. Он всегда с ней соглашался. Она говорила так безразлично или так насмешливо, что ей не осмеливались противоречить, настолько она сама казалась готовой уступить. Хотя на самом деле и не собиралась. Цеплялась за свои маленькие мнения, за свой личный опыт, за свой набор жизненных правил, извлеченных больше из ресторанного справочника «Го и Мийо», чем из Библии. И ее усталый, немного тягучий и такой убедительный голос прикрывал испуганную и оттого безжалостную женщину. Да, она боялась: боялась нехватки денег, хотя была богата, боялась постареть, хотя была молода, боялась, что ее разоблачат, хотя за этой аурой элегантности и непринужденности, которую она выставляла повсюду, не было ничего. Ничего за всем этим, никакого ужасного воспоминания. Разве что мужчина, отбитый у близкой подруги, или плохо рассчитанная скупость, или один-два человека, раненные в душу… В худшем случае, оргии в Трокадеро или жульничество в джин-рамми [5] .
И когда он покинет ее, вслед за первоначальным гневом или чувством уязвленного тщеславия она испытает именно страх, пока не заменит его кем-нибудь другим. Страх быть одной, словно она и так не одна, причем навсегда, словно ей не предстоит умереть в неотвратимом одиночестве и в страхе, как и жила, словно ее первый крик по приходе в мир был чем-то иным, нежели яростным и горьким криком новорожденной эгоистки… Она из тех женщин, которых не удается представить себе ребенком. Он вдруг осознал, вспомнил, что все ее рассказы о своем детстве, в которых ей хотелось воскресить сады, лужайки, благовоспитанных дядюшек и теннисные ракетки, – все это дивное и безмятежное прошлое всегда вызывало у него впечатление череды пронзительных, нестройных звуков. Словно она пыталась превратить мрачное дело скуки, спеси и онанизма в благочестивую картинку. Она из тех людей, чье детство кажется смутным, а старость непристойной, даже если ничего об этом не знаешь. И он вспомнил даже, как удивился, когда она заговорила с ним о своем первом любовнике. Он приписал это удивление хрупкости своей любовницы, ее невинному и целомудренному виду. Не понял, что для него она, несмотря на все ее ночные излишества, непонятно как, в каком-то таинственном закутке своего существа осталась девственной или же не была ею никогда.
– Какие у вас планы на сегодняшний вечер? – спросила она.
Ему вдруг захотелось ответить кратко: «Бросить вас», только чтобы увидеть, как изменится безмятежное, улыбающееся и уже одобрительное выражение этого красивого лица. И в самом деле, если бы он предложил ей пойти в театр, на пляж или заняться любовью, она бы неизбежно согласилась. Даже поаплодировала бы слегка его изобретательности и дала понять, что его пожелание, каким бы нелепым оно ни было, это как раз то самое, о чем она сама весь день твердила. Даже убедила бы его потом, что эта пьеса, море или смятые простыни – ее заслуга и что он всего лишь следовал за ней; а также что он весь вечер был забавным, словоохотливым и выносливым; а еще, поучаствовав в общем смехе, сказала бы ему снисходительно: «Ты ведь неплохо развлекся?» Так она давала понять, что этот веселый вечер был подарком, который она ему преподнесла. Ведь сама-то она забавной не была: она лишь смеялась над тем, кто забавен, аплодировала тому, кто умен, и кричала, когда с ней хорошо занимались любовью. Но сама по себе она не внушала ни желания смеяться, ни желания размышлять, а если и дарила наслаждение, то лишь потому, что физическое устройство человеческих тел делало его неизбежным. Вдруг он показался себе одним из тех толстых, неуклюжих ящеров, которые влачатся в экзотических болотах, неся на своих подслеповатых мордах какую-нибудь крикливую, ярко окрашенную и зловеще прожорливую птицу, питающуюся исключительно объедками своего носителя и прилипшей к нему грязью. Ей не составит никакого труда подыскать себе другого крокодила или гиппопотама и взгромоздиться на него. Ее оперение достаточно красиво, а голос достаточно пронзителен, чтобы никакое животное не испугалось ее беспрестанных и жадных клевков.
– Сегодня никуда не хочется выходить, – сказал он и достал пачку сигарет из кармана.