— Очень талантливо, — пошутила я, а N с пошлым вызовом прокомментировал:
— Алешка пришел, и я опять не смогу полизать.
Савельев гоготнул довольно неестественно — он с самого детства привык видеть в N шатуна и гения. Писателя. При этом у Савельева присутствовала своеобразная убежденность, что в чем-то главном и вечном N совершенно нормален и нужно лишь миролюбиво попустительствовать его глупостям, пока он не наберется окончательного, бесповоротного ума. Он считал себя единственным настоящим другом N. А мне, напротив, виделось что-то вынужденное в их бесплодном общении, обусловленном соседством по даче и дружбой мамаш. Ощущение резервации было в этой дружбе, в том, что, по сути, они лишены общих интересов и, слезши с горшка, с задором обсуждают интриги взрослых.
Мальчики выросли в сплошных восторгах женской религиозности. Софья, мамаша N, и Мила, савельевская мать, были обе женщинами поздними, психозными. Им довелось родить почти в сорок, когда с мужьями говорить было особенно не о чем, и они сосредоточились на чадолюбии. На сыновей обрушились потоки откровений: каждый из них не понаслышке знал, что за подлость совершила Милка, как мерзко себя повела Сонька, их вместе водили причащаться. Софья всегда отличалась неким изяществом, сохраняемым и в скандале: с усмешкой она поведала N, что Мила фригидна и она ее просто жалеет.
Мы вышли в начало июльского вечера. В магазине Савельев купил вино и пил его на ходу. Длинная аллея выгнулась, как шея спящего на спине, ворчали липы — на другой стороне дороги мелькали красные майки велосипедистов. Вдруг выросли здания посольств, и N уныло выяснял про покупку дури.
— Я против этого, — сказал Савельев.
— Почему? — спросила я.
— Потому что все, кто курят, рано или поздно пробуют героин…
Он всегда высказывал концентрированные банальности. Самым умным человеком на земле почитал свою маму, которая презирала литературу и судила о ней с позиции «обычного читателя». Савельеву, по его признанию, было свойственно принять все и вступить с бытием в романтические отношения. Может быть, дело было даже не в отсутствии мнения — не такое уж это достоинство — иметь мнение, а в том, что сам по себе мир не вызывал у Савельева интереса, а его мерзкое устройство — вопросов. Он жил в мерном стакане скуки, и если ее становилось слишком много, напивался. Их разговор соскочил на Настю, дочь крестного N.
— Она будет сегодня ночью в ОГИ, мы с ней забились, — похвастался Савельев.
— И что она будет делать? — спросил N.
— Пить, танцевать, общаться…
— Настя все работает в ОГИ?
— Она там еще и работает? — даже удивилась я.
Да, Настя работает в книжном отделе продавцом, Литинститут она бросила, а раньше писала стихи. Все думают, на нее повлияла семейная трагедия — в свое время Настину мать посетила неожиданная ненависть к православию. К моменту катарсиса у нее было еще семеро Настиных братьев и сестер, но мама решительно ушла от мужа-священника в загул. Мне эта женщина показалась симпатичной. Перед непосредственным уходом из дома Настина мать забежала к Софье, чтобы навсегда забрать одолженную муфту. «Ты что же делаешь? — от предчувствия бесчинства Софья сладостно взмокла. — Одумайся! У тебя дети, муж…» В ответ посыпались матюги, какие трудно было предположить в устах добродетельной матушки.
Мы приблизились к пруду. Он был похож на темный лик, заросший клоками трав. У деревянных мостков бултыхались пьяные любовники, и, глядя на них, женщина разоблачалась под недовольным наблюдением сына и мужа.
— …Не знаю, — говорил Савельев, — я бы хотел иметь сестру или брата. Взять ту же Настину семью — они относятся друг к другу с нежностью, любят друг друга…
— Они любят друг друга, как дохлые рыбы, плывущие в мути, как два евнуха, как монашки любят, как одна женщина, не имеющая мужа, любит другую — разведенную. — N довольно захихикал. — Они любят поддерживать себя в никчемности и полном бездействии.
— Это сложный вопрос, — восстал Савельев. — Каков критерий «кчемности» — «никчемности»? Можно никем не быть и прожить прекрасную жизнь…
— Есть внятный критерий, — возразила я, — критерий социальной успешности. Я же не говорю, что эта Настя чем-то плоха, я просто склоняюсь к тому, что она не состоялась.
— Ну да, да, это все понятно…
Самому Алешке — двадцать пять. С детства у него больное сердце, и родители продали московскую квартиру, чтобы купить свой дом в Подмосковье — для здоровья ребенка. Отец, Иван Андреич, сильно пил. Каждый день нажирался в сараюшке, а потом сидел на солнцепеке, одобрительно поглядывая на резвящегося сына. «Алеша — парень хороший», — любил он повторять. Иван Андреич — это такой колобродящий самоучка без системного образования. Всю жизнь он изобретал не применимые к науке астрономические приборы и с крыши наблюдал луну. Жене смотрел в рот, но, к чести своей, не разделил ее увлечения религией — у него был свой оригинальный подход. Вот, говорил Иван Андреич, откройте Библию и увидите, что там перечисляются предки Марии с двенадцатого колена. А Иисус — сын Божий, и, значит, Библия начинается со лжи!
— Не слушайте его, — обычно говорила Мила, улыбаясь, — он такой богохульник.
Сама Мила похожа на крысу, размечтавшуюся выдать Дюймовочку за своего сына. У нее узкие, как прорези, глазки и очки в толстой пластмассовой оправе. Когда она поворачивается задом, кажется, вот-вот из-под юбки покажется хвост. Впервые я увидела Милу в воскресенье после свадьбы. N привез меня как странный трофей в родные угодья. С тяжелой беспрерывностью я улыбалась старушке Кате, выполнявшей обязанности сторожа в загородном доме его родителей. Было видно, что я не нравлюсь — белоручка, одним словом, и барыня. Русским присуща странная черта считать вас презрительной, даже барственной, если держитесь с достоинством. Вот когда вы позволяете себе хамить и от бессилия часами выслушиваете безграмотную ахинею, тогда — свой человек, добрый.
— Зайдем к Савельевым? — предложил мой свеженький муж.
Зашли как нельзя не вовремя. У Савельевых происходила абсурдная возня с котами, которых привезла на лето Милина подруга Амалия, и ее коты сразу подрались с какими-то дворовыми, и никто не знал, что теперь делать. Амалию отличал особый западный лоск, все же несколько лет прожила в Америке. В мини-юбке и кроссовках, она распущенно острила, сидя на стуле с мятой желтой обивкой. Ее болезненная тридцатилетняя дочь сидела спиной к окну и с обидой неотрывно смотрела на N.
— Ой, ты господи! — заколотилась Мила. — Пришли-таки! Ну, показывай нам свою жену!
— А, он с женой? — из-за стола Амалию не было видно.
Нарочито шаркая, N прошел в центр комнаты и остановился. Он бессознательно выбирал точку, откуда будет лучше всего смотреться. На людях, даже самых близких, он всегда как будто выступал с речью. N красовался перед этими тетками, помнившими его, сиську сосавшим: они должны были знать, чего он достиг, даже будучи частью их мира. Я обреченно встала позади.