Черный и зеленый | Страница: 53

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

А куда еще с ним ходить, мать, только на станцию, а куда еще, вон тогда в кино с ним пошли, так там такое показали, что он, помнишь, тогда неделю потом выл и заикался, ну его, кино это, а тут, мать, нормально, поезда это самое, стоит себе смотрит, и пивка там можно взять, он стоит там, поезда там ездюют, а я сяду, пивка возьму, не, мать, пивка надо, надо, пивка — это надо.

В лесу они сначала в ножички играли, кидали ножички в деревья и немного друг в друга, ножички втыкались плохо, тупые потому что были, и они постепенно заблудились. Вроде бы все рядом, и сквозь деревья иногда виднелся девятиэтажный дом, и поезда проезжали, но куда бы они ни шли, никак не могли выйти к дому или к станции или хотя бы к железной дороге. А уже вечер, и потом ночь, и вот они, как и планировали, остались в лесу. Но паники не было, нет, паники не было. Все-таки их много было, и не так страшно. Сначала разговаривали, страшные истории рассказывали про то, как мальчик пошел гулять на станцию и его задавило экскаватором, а в гроб положили только военную форму. А потом просто раз — и уснули все. Сидя, прислонившись спинами к стволам деревьев. Только Сережа Ваков все втыкал и втыкал свой ножичек в то, что попадалось под руку. Втыкал и втыкал.

Не, мать, ну чево, гуляют, придет, придет, чево реветь-то. Мы вот, бывало, тоже до ночи это… Сидят где-нибудь, дело молодое, ну, чево, дети, здоровые уже, как это. Да не ори ты, мать, придет, я тебе говорю. Да куда идти, чево идти-то, сам придет, находился уж за день, буду я бегать еще, да ладно, ладно, схожу, схожу.

Люсь, а твой дома? А моего не видела? А твой? Да-а? А мой нет. Твоего? Нет. А у моего был. А у твоего? Не, мой нет. Да нет, нет, у моего и не было. А твой был? Не был? Мой-то был. Сегодня. Вчера не был, а сегодня был. А твой говорил? Мне ничего не говорил. Твой? Да что ты… А мой нет вроде. Ну, с твоим, наверное. В школе? А что школа? Образование вообще, я считаю, должно быть платным. Бесплатное хорошим не бывает. Да, и здравоохранение. Во всех развитых странах давно действует страховая медицина. Человек часть своего заработка как бы направляет на свое же будущее лечение, то есть заранее платит, и пенсионная система накопительная должна быть, человек всю жизнь зарабатывает себе на достойную пенсию, ты пойми, именно такая система делает человека по-настоящему независимым от государства, делает его настоящим гражданином. А мой нет. Куда? Да ты что? Ой, ну ты скажешь тоже. А мой не предупредил. А твой? Да? Ну ладно тогда. Ну давай, договорились. Ну давай. Давай. Ну давай, да. Давай. Ну давай. Пока.

Ну чево, я походил, нету, ну я далеко-то не заходил, вроде не заметил ничего такого подозрительного. Да ладно, ну чево, чево, мать, чево ты. Ну я потом еще пройдусь. Нету. Нету, говорю тебе. Все.

Утром проснулись. Свежо, хорошо. Отдохнули, выспались. Сережа Ваков неподвижно лежал на земле с закрытыми глазами. Рядом валялся ножичек. Трясли его, прислушивались к дыханию — ничего. Умер, наверное. Тем более ножичек, да. Ну, Серега он вообще такой, не поймешь его. Помните, как тогда, в прошлом году на станции? Ну вот, а сейчас вообще. Допрыгался. Все ему ножички. Ладно.

Подошел Александр Иванович, человек в очках, с какой-то штуковиной в руках, то ли с миноискателем, то ли просто со старческой деревянной клюкой, и он этой штуковиной производил равномерные движения в траве над поверхностью земли, как будто сапер, ищущий мину. Александр Иванович был, кажется, родителем одного из мальчиков, а может, и нет, может, он просто жил в девятиэтажном доме или в тех пятиэтажках, в общем, трудно сказать, кем он был на самом деле.

— Александр Иванович, а Сережа, кажется, умер.

— Умер? Ну-ка, ну-ка… — подошел.

Сережа открыл глаза, внимательно посмотрел на Александра Ивановича и сказал:

— Ну, наконец-то. Совести у вас нет.

— Ну-с, видите? А вы говорите — умер. Нет, не умер. Не умер.

Ну вот, мать, а ты говорила, я же говорил придет, живой-здоровый, где шлялся, гад, мать извелась вся, где, сволочь, шлялся, мать тут вся изоралась, уже не знали, что и делать, облазили тут все, где шлялся, гад, мать извелась вся, где, сволочь, шлялся, мать тут вся изоралась, уже не знали, что и делать, облазили тут все, где шлялся, гад, где шлялся, где шлялся, ох… о-о… где, гад… ой, мать, что-то вот тут, ох… где, гад… шлялся… ой, мать… ну все, мать… вот здесь вот… ой, не могу… все, все… где сука… шлялся… Все.

Девки на станции

Вдруг выяснилось, что надо ехать в командировку.

В один из сонных летних дней с косыми пыльными лучами сквозь мутные стекла и знойным тягучим бездельем Тапова вызвал начальник, древний, полуразрушенный академик с распадающимся на части дряблым лицом. Академик был кем-то вроде генерального директора в небольшой полу-фирме, полу-институте, в который (которую) Тапов изредка забредал, чтобы заняться несложными арифметическими вычислениями. В учредительных документах фирмы-института в качестве вида деятельности было указано: «Адаптация новейших достижений фундаментальной науки для коммерческого использования».

— Съездий, Петь, съездий, подрастрясись, — плюясь, гыкая и показывая в расплывающейся усмешке раскрошившиеся зубы, шамкал-хрипел академик. — А то сидишь тут, два плюс восемь, квадратный корень из шестнадцати. Заодно, — закашлялся, трясясь, — Митрофана проведаешь, а то он там небось… — совсем закашлялся, закрыл глаза, замахал рукой, — иди, иди, поезжай.

Тапов поплелся в бухгалтерию. Нелли Петровна встретила его как родного. Посчитала что-то на компьютере: «Пять восемьсот» — и выдала Тапову через окошко кучку денег. Нелли Петровна была настроена лирически. «Лучшие отели, рестораны, ночные клубы, — ворковала она, — Петр Николаевич, ни в чем себе не отказывайте». Тапов издал неопределенный звук согласия — нечто среднее между «у» и «м-м». Окошко с грохотом захлопнулось.

Тапов двигался по темному коридору. «Надо за билетами, потом домой, завтра с утра ехать», — ворочалось в голове.

Навстречу почти вприпрыжку скакал Бондаренко, заместитель академика, тоже вроде бы академик или почетный член чего-то или еще кто-то в этом духе.

— Слышал, Петь, академик-то, того, все. Царствие небесное, — с оживленнозаговорщицким трагизмом сообщил Бондаренко. Тапов опять издал нечто среднее между «у» и «м-м», подтверждающее, что, мол, сообщение принял, конец связи. Так он реагировал почти на все доходившие до него известия, не угрожающие его жизни. Бондаренко ускакал дальше по коридору, принимать дела у мертвого тела.

Ехать предстояло в город, название которого — стертое, не выходящее ни за какие рамки, чем-то похожее на фамилию Тапова, — трудно запомнить с первого раза. Но если это название все-таки запомнить, оно поселится внутри головы и будет точить и разъедать мозг леденящей, кристальной обыденностью — медленно, незаметно, день за днем, до самого конца, до самой смерти. От Москвы — примерно триста километров.


Ранним утром Тапов блуждал по квартире, слегка заторможено глядя то на рассветное небо, то на висящую на стене картину (репродукцию). На картине был изображен мост через, видимо, реку, по которому шел человек, а на заднем плане — еще один мост, тоже скорее всего через реку, и по нему тоже шел человек, наверное, в ту же сторону, что и первый человек, а может быть, в противоположную, непонятно было, потому что второй человек был на заднем плане, далеко, и не видно толком лица, да и первый человек тоже какой-то смазанный, и может быть, он даже и не шел никуда, а просто стоял и даже, кажется, плевал с моста в проплывающие внизу лодки, бревна и какие-то ошметки, и иногда попадал — так временами казалось Тапову в утренней полудреме-бодрствовании.