Я искренне сожалею, что вынужден начинать свою работу в таком тоне. Тем паче, что ее оригинальное (ныне утраченное) начало было совершенно иным. Мне также нисколько не хочется растекаться мыслью по древу, доискиваясь возможного смысла утраты, но меня не покидает ощущение, что кто-то или что-то все время настойчиво мешал появлению на свет данного произведения, найдя лучшим подействовать через посредника в лице простого смертного. Я ни в чем так не уверен, как в том, что посредник этот уже получил или еще получит свое за содеянное зло. Что до меня, то я уже сполна охватил за свое минутное расслабление. И случившемуся вполне можно было бы подобрать утешительный ярлык, назвав это жизненным уроком, но я как никогда явственно понимаю, что каждый такой «урок» подводил меня все ближе к печальной развязке. Быть может, напрасно я предпринял эту затею, но у меня больше нет сил держать в тайне описываемые здесь события, хоть я и не готов поверить в то, что обнародование их может принести мне видимость облегчения. Но раз уж мой окончательный выбор остался за завершением моей повести, то было бы нелогичным обойти вниманием краткое восстановление начала, то бишь проделать это столь неприятное топтание на одном месте. Неприятность оного усугубляется тем более, что самые феноменальные способности человеческой памяти не позволили бы воссоздать точную копию первозданного текста, зайдя дважды в одну и ту же реку. К «счастью», изначальный вариант включал в себя преимущественно собранные воедино размышления, которым я отвел роль своеобразной интродукции, описание же ключевых событий было едва начато. Можно даже мрачно пошутить, что произведение отчасти спасла моя излишняя многословность при вводе в курс дела, поскольку упомянутые размышления касались большей частью поиска причин, которые могли привести к изложенным в книге происшествиям. Таким образом, за мной теперь остается более лаконичная передача того, что с первой попытки было излишне растянуто.
Начинал я в несколько безликой манере, словно бы оттягивая доходчивое объяснение сути. Было много пространных и отвлеченных рассуждений на тему того, что удерживает меня в этой жизни и какие я употребляю средства с целью наделить ее хоть малой толикой значения с плохо скрываемым негодованием на то, что не могу отыскать ничего, достойного бытия Полубога – этого собирательного образа надчеловеческих и надприродных качеств. Как одно из средств была упомянута чисто человеческая любовь, но в контексте, требующим дополнительного пояснения: любовь представлялась частью эстетики саморазрушения, новой богоборческой доктриной, выросшей анчаром на христианском перегное (учитывая, что христианская любовь максимально полно проявляет себя в самопожертвовании). Что касается ее чувственной составляющей, то она уподоблялась некоей постыдной болезни, в которой не можешь признаться другим, тогда как именно раскрытие недуга и является шагом к его исцелению. Отсюда и вытекало заключение, что индивид, жизненный опыт которого включает в себя целостное познание любви в ее психологическом и сексуальном проявлении являет собой пример человека, уже однажды насладившегося всей полнотой доступного в жизни счастья, а потому он и не вправе рассчитывать на сострадание в случае всяческих злоключений в любых сферах жизни в дальнейшем. На этом фоне жалкой попыткой иллюстрации выглядело приведение сжатой, не имеющей ни начала, ни конца онтологии моей собственной любви, явившейся ко мне в образе щадящей, декоративной разновидности подлинного чувства и оставившей лишь колюще-режущие воспоминания; казалось, что теперь монстры из прошлого рычат на меня из каждого угла собственного дома, каждая вещь пытается свести с ума своей ассоциацией с былым, так что саму квартиру хочется уничтожить направленным взрывом, а любое слово, воскрешающее в памяти несостоявшуюся любовь, подобно уколу раскаленной иглой. Гарпия улетела, но места, изгаженные ею, нескоро засияли чистотой – так я вынужден был с сожалением констатировать. В связи с этим был в довольно бесцветной манере упомянут архетип Презирающего, отрекшегося от всех простых и незамысловатых радостей жизни, которые судьба преподнесла ему, словно извиняясь за непредоставление великого и необъятного, и добровольно принявшего на себя все непостижимые человеческому уму страдания. Как последний камень в огород жажды жизни, я выставлял обретение жизненного опыта процессом, осуществляющимся в обратной пропорциональности развитию у человека чувства ответственности за судьбы окружающих и пребывающим в диссонансе с благоговейным отношением к ближнему, присущем неискушенным в житейских мудростях. Подбираясь совсем близко к описанию фактов, ради которых моя книга и создавалась, я поймал себя на мысли, что последнее время испытываю странное желание обрести подобие забвения в некоей диковинной болезни, основной симптоматикой которой были бы легкий озноб, спутанность сознания и ноющая боль в голенях.
Безусловно, данный пролог произведения не охватывает всех нюансов велеречивого вступления к своему умершему при родах предшественнику. Но все случившееся, что сохранила память, я собираюсь передать в полной сохранности.
Вечер тот начинался как один из тех вечеров, когда я, растратив все слишком скудные для выживания силы, старался как можно более наглухо закрыться от реальности, для чего прибегал не к потворству всем своим прихотям, а напротив – к самоистязанию, считая, что дальнейшее искусственное усугубление усталости от жизни будет способствовать прохождению неизвестной пока точки невозврата, так что восприимчивость к страданиям отступит сама собой. У меня никогда не было серьезных намерений расстаться с жизнью или довести себя до состояния достаточно жалкого, чтобы привлечь чье-то внимание, но иногда я был не прочь наказать этот телесный саркофаг, подвергнув его маленькой поучительной экзекуции. Я всегда памятовал о физическом происхождении любой моральной неустроенности и страшно гневался на тело за его неспособность поставлять душе такое количество ресурсов, которое было бы достаточно для того, чтобы сделать ощущение радости перманентным. Да и вообще, меня всегда раздражала природная уязвимость этого самого тела, я не мог смириться с тем фактом, что оно не терпит безжалостной эксплуатации даже для самых возвышенных целей, требуя заботливого и бережного отношения к себе. А главное, что забота эта мало чем окупалась, более того, она же в известной степени и вызывала к жизни все новые потребности избалованного существа. Потому я и выбрал кратковременные сеансы вивисекции своим собственным методом обуздания строптивостей требовательной и неумолимой плоти. В минуты, когда я устраивал ей очную ставку с лезвием ставшего любимым кухонного ножа, я ощущал себя отыгрывающимся за все причиненные мне обиды. Самоистязание – только оно давало телу испытать всю палитру до боли обостренных похотей; для меня оно было одновременно жестом смирившегося отчаяния и нетерпеливого требования счастья, я глумился над поверженным в прах и славословил всевластного Победителя, вымаливал благословение и изрыгал заклятия. И таким близким и неотвратимым казалось мне пришествие Полубога, того, кто вызволит из человеческих пут и поставит последнюю точку в истории вечного вырождения. И кровь, когда она оставляет тело, подобна гордому орлу, освобожденному из заточения в тесной клети и взмывающему в небеса; ее не отличить от могучей полноводной реки, разносящей в щепки ненавистную, рукотворную плотину; кровь, этот вездесущий орган жизни, не должна поддерживать презренную развалину, запечатлевшую в себе образ и подобие мучителя, ее удел – воля и необузданность.