Дьявол победил | Страница: 6

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

* * *

С этой минуты я почувствовал, что больше не в силах вытерпеть такой пытки; как и в предыдущий раз, измученное сознание, посылая последние сигналы «S. O. S», дало понять, что задержись она здесь еще на самую малость, и старательно проводимое ею медленное уничтожение меня, наконец, увенчается успехом. Словно что-то треснуло внутри организма, и слабость, так похожая на ту слабость, которая приковывает умирающего к одру, вытекла из этой трещины и залила собой изнутри все тело. Ее чудовищный, зловещий голос, беззвучный и оглушительный одновременно, продолжал раздаваться где-то в самом темном закоулке мозга, куда я никогда не добрался бы, чтобы заставить его стихнуть. Мне стало казаться, что я никогда уже не смогу увидеть что-либо, кроме этого черного силуэта, а слышать буду только эти предрекающие гибель внушения; что для всего существующего мира я теперь слеп и глух и так будет всегда, без возможности что-нибудь изменить. «Что же ты не проклянешь в последний раз жизнь?… Теперь, когда задыхаешься от ее зловония?…» – прогрохотали ее слова, каждую долю секунды причиняя такую адскую боль, словно мне в открытую черепную коробку был резко выгружен полный кузов булыжников для мостовой. Да, я молчал, ведь именно сейчас меня меньше всего привлекало отречение от жизни, и в то же время все болезненнее становился стыд оттого, что свои более чем двадцать лет пребывания в теле в аккурат до этого мгновения, я поносил и гнал исповедников этой жизни всеми подручными средствами. Нет, я не желал признавать, что виноват во всем этом сам, хотя сердце надрывалось от полынно-горького сожаления, что случилось ужасное, допущена непоправимая ошибка, сломалось что-то не подлежащее восстановлению, расхищено сокровище, которого уже не вернуть назад. Нет, мне, как не только привыкшему к размышлениям аутодеструктивного характера, но и сделавшему из них годных паяцев для разбавления чересчур приторных моментов жизни, подобное открытие опустошительным прозрением в духе аббата Фромана не грозило. Но мне больше нравилось изводиться до полусмерти, пребывая наедине с собой, а не под взглядом невидимых (Боже, сохрани!), но наверняка дерзких и пронизывающих очей неприятного вторженца. От Богини Небытия, какой бы она ни была Богиней, нужно было срочно избавляться. Но на сей раз не находилось сил даже думать; мысли не желали ворочаться, они были похожи на гигантские валуны, наполовину ушедшие в землю от длительного лежания на одном месте, и, чтобы подвинуть их хоть на пядь, понадобятся силы строительной техники. Но их тяжесть давила на меня так сильно, будто я был погребен под каждой из таких каменных глыб, одинаково чувствуя вес как той, под которой нахожусь, так и всех остальных, посему страдания увеличивались в десятки, сотни раз… Все же каким-то чудом я вымолвил, вернее, достаточно отчетливо подумал: «Это что же – обещанное наказание?…» Я ведь и впрямь, словно безнадежный, но трусливый преступник, всю жизнь дожидался какого-то наказания, хотя если бы кто-нибудь имел несчастье намекнуть мне, что в этом есть доля справедливости, я бы обеспечил тому пожизненный просмотр кошмарных сновидений с собой в главной роли. И все же, мне постоянно что-то мешало жить, хоть я и научился смиряться с этими помехами, ибо понимал, что даже в самые светлые минуты на здоровом и полнокровном теле нашего счастья паразитируют крошечные личинки неуверенности, беспокойства и страха, заражая его всевозможными инфекциями, носителями которых они являются, высасывая самые важные соки и подрывая бережно и терпеливо накапливаемые силы. Бороться же с этой инвазией опасно, ибо в ранки, образовавшиеся в результате насильственного отрыва паразитов, может тут же проникнуть весьма распространенный и живучий прион безумия и животного забвения, вызывающий тяжелую болезнь, протекающую в молниеносной форме и навсегда делающую человека овощем. Нужно лишь уметь задерживать рост этих личинок, не позволяя им стать взрослыми особями – гигантскими, толстыми, короткохвостыми гусеницами размером с кошку; тело у них усеяно иголками, похожими на ежиные, но посаженными с троекратно меньшей частотой, так что в прорехи их видна сморщенная кожа. Их тела надуваются при каждом всасывательном движении, когда они забирают порцию крови, смешанной с растворенными мышцами, сосудами и нервами, и сдуваются, пока они отправляют эту кашицу в желудок. Во время этой деятельности они издают негромкий звук, напоминающий приглушенный храп. Таких тварей человек может носить на себе около десятка, а то и больше, преимущественно сзади – от затылка до лодыжек, и тогда ему ничем уже не помочь – он обречен на доведение себя до смерти в состоянии полного бессилия, могущего перейти в паралич. Говоря в данном случае о человеке, я, конечно, подразумеваю его счастье, которое он так привык идентифицировать со своим «я», что разучился отличать одно от другого, а также понимать, что эти два понятия пребывают в хронической взаимоотчужденности, подлежа стыковке лишь в моменты измененных состояний сознания. Я позволил себе эту ретардацию для того только, чтобы заметить, между прочим: все вышеперечисленные замечания пронеслись у меня в голове одной стремительной свинцовой пулей, которая продырявила мозг и вышла навылет. Тут же я словно очнулся: ЕЕ рядом не было, разговор, девяносто процентов которого вновь составил ее загадочный монолог, оборвался гораздо более неожиданно, чем в первый раз. Правда, особой радости от этого не ощущалось, ведь я был почти уверен, что она еще явится с новым визитом, который, как подсказывал мне какой-то тревожный шепот внутри, вероятно станет последним и решающим. Мне тогда захотелось что-нибудь себе сказать вслух, будто для придачи бодрости; но я по-прежнему молчал, словно боясь назойливым подбадриванием разбудить в себе пугливого ребенка, который, проснувшись, закатит прегадкую истерику. Не хотелось тревожить царство умирающего истощения, и я со сладостным самоистязанием смыкал уста все сильнее… А может, всему виной было все то же осознание своей преступности? Я же прекрасно знал, что мне еще немало предстоит скрываться от осуждения – этого слепого зомби, который, находясь с тобой в одной тесной комнатушке, все выходы откуда заколочены, пытается ощупью найти тебя, дабы вонзить свои клыки и когти в твою плоть и растерзать тебя медленно, неторопливо лишая тебя жизни, наполняя ледяной слякотью сумасшествия и ужаса каждое предсмертное мгновение… За окном, кажется, уже занимался рассвет. Я глядел в окно, и казалось, что рамы обведены по контуру какой-то фосфорически светящейся оранжевой краской. Интересно, мне тогда подумалось, это расстройство зрения пройдет так же скоро, как и идея о семидесятилетнем юбилее в прошлый раз или останется для меня таким своеобразным подарком с того света?… В это время мне непонятно с чего пришла мысль измерить себе пульс, хотя я никогда не умел справляться с этой задачей, да к тому же мне не могли его прощупать даже в больнице. Уж не этим ли я завлек свою воздыхательницу?… Далеко же от меня разило мертвечиной, если смрад услышали даже в совершенно другом, неизвестном мне самому измерении реальности…

* * *

Остаток этой ночи, переходящей в утро, я провел уже без единого приключения. Однако наступивший день с жестокой наглядностью продемонстрировал мне, как рано я решил, что отстрадался.

Окончательно пробудился я лишь в начале третьего пополудни, решив остаться дома, и, по случаю пережитого «потрясения», наградить себя маленьким выходным днем, а то и двумя. Скоро я понял, что, даже став выходным, этот день не сулил мне ни минуты расслабления. Едва я только успел умыться, как заметил, что неполадки со зрением не устранились двенадцатью часами сна. Теперь я, к своему неподдельному беспокойству, мог убедиться, что это болезнь, которая не лечится бездействием. Впрочем, за ночь успели совершиться занимательные изменения: теперь все предметы вокруг приобрели черную окантовку вместо оранжевой: двери, шкафы, ковры, потолки и прочее находились в этой траурной рамке толщиной не более сантиметра… Я даже пытался определить, какова эта чернота при тактильном контакте, но результаты получил нулевые – она лишь скромно исчезала у меня под пальцами, не более того. Этот день стал последним днем категории «не из приятных», ибо дальнейшее, несмотря на его крайне некачественное усвоение памятью (забегая вперед, скажу, что она стала беспардонно халтурить), невозможно вспомнить без ощущения непослушно наворачивающихся слез. К вечеру у меня началась легкая дрожь от холода, стало беспричинно зябко, хотя температура в квартире по привычным меркам была довольно приемлемая. Одновременно накатила невероятная усталость, не как после интенсивного труда, но как после продолжительной изнуряющей болезни, отступившей лишь после того, как здоровья осталось на донышке. Я завалился спать на три часа раньше обычного, закутавшись в два одеяла. Проснувшись в полдень от жуткого холода, я раскрыл глаза и тут же горько раскаялся в этом последнем действии. Ибо лучше было бы не видеть, что черная полоса, обрамляющая все предметы в квартире, заметно увеличилась в ширину, достигнув, как я скоро удостоверился, не менее четырех сантиметров. Причем ширина возрастала, увеличивая черноту во внутренней плоскости предметов, как бы съедая их, так что некоторые самые мелкие вещи, вроде спичечных коробков, и вовсе превратились в черные угольки. Вот это меня уже всерьез напугало, я уже хотел, не мешкая, дернуть к врачу, но из-за чудовищного озноба, мне было трудно передвигаться даже по комнате. Тут-то я и решил обратиться в кои-то веки к давно отброшенному мною в дальний угол термометру, но столкнулся с новыми трудностями: искать его пришлось чуть ли не наощупь, но и, найдя, я ничего не добился, так как для меня он стал не более, чем черной палочкой. Тогда я, надувшись горячей воды и убряхтавшись, как кочан капусты (явно не по погоде, хотя на дворе было и не лето красное), галопом побежал в поликлинику… Что происходило на приеме и как я расположился в палате, класс которой лишь парой букв отличается от «Люкс» (я имею в виду «бокс»), мне уже не вспомнить. Подобных брешей осталось немало: очевидно, мозг перешел на тот же уровень работы, при котором проходит видение снов, то есть попросту, отбрасывал все трудновоспроизводимые моменты. А может, черный цвет, поглощавший предметы в поле моего зрения, окаймил и мою память, которая оказалась такой малогабаритной, что быстро утонула в нем почти целиком?… Это сейчас я пытаюсь хладнокровно анализировать, но тогда… Тогда меня накрыло и согнуло так, что я весь превратился в сгусток душевной боли. Казалось, что если разодрать тело до костей, то боль будет не столь сильной, как та, от которой билась и корчилась душа. Меня как никогда упорно преследовало ощущение, будто я нахожусь под проклятием некоей древнейшей, первородной, мировой Ненависти, безначальной и бесконечной. Той самой беспросветно-черной Ненависти, которая стояла у истоков времени, которая жила и царила задолго до начала истории человечества, которая в порыве мстительной злобы породила наш беспомощный мир и обрекла своих нелюбимых чад неустанно причинять боль друг другу, отнимать радость и счастье, утолять жажду зла и разрушения горечью слез ближнего. И частица этой ненависти вселилась в каждое живое и разумное существо, каждый из нас носит ее в себе, и она живет и правит нами инкогнито, подобно главе тайного общества в государстве. Мне думается, любой человек хотя бы единственный раз в жизни приходил к осознанию чего-то подобного в тот момент, когда земля уходила из-под ног, ведь даже сильнейшим из нас нет-нет, да и выпадут испытания, превосходящие силы, ведь свою долю страданий должен отхватить каждый, никто не вправе стать исключением, ни единому не подарят право на обжалование приговора. Так и я вынужден был покорно страдать, будучи заточен в четырех белых стенах на неопределенный срок… Я уже не боялся болезни, ибо на меня неожиданно (да так ли уж неожиданно?… во мне еще осталось место для наивности) набросились куда более злые и беспощадные демоны – одиночество и тоска, а с ними все, кто составляет их свиту. И были они человеческими из человеческих, и разили они жалкого человека, а не могучего Полубога, они терзали бесславно павшего, а не поднимали на щитах гордого триумфатора. И слезы, черт бы их взял, были ну слишком похожи на человеческие, ведь полубоги не плачут… Им нет дела до людских неудач. Сколько я ни пытался убедить себя в этом, но они лились, как льется кровь из носа при переломе переносицы: так же неудержимо, упрямо и обильно. Каким там процедурам меня подвергали – это тоже так и осталось лакуной в моей памяти. Помню только, что все мои настойчивые просьбы к медперсоналу о предоставлении мне снотворных веществ неизменно встречали отказ, сопровождавшийся, в лучшем случае, недоумением. Если в связи с этим вы уже успели предположить, что сон на пустой желудок служил для меня желанным забвением, то тут вы дали маху: ибо во сне передо мной проносились целые галереи из картин тех добрых старых времен, когда на небосводе моей жизни (как личной, так и не очень) не было видно ни облачка. А еще эти бессердечные кинематографисты не остановились и перед показом того, как могло бы быть, развивайся все и далее в том же русле!.. Так что, просыпаясь, я снова умывался слезами – можете взять на заметку, как способ экономии воды из-под крана, поэффективнее установки дурацких водных счетчиков. Поэтому мне хотелось сна долгого, непрерывного, наркотического, раз уж на то пошло, который не обезображивается пробуждением. А самым заманчивым для меня было положение овоща. Говорили, что когда я поступил на лечение, температура тела у меня не дотягивала и до тридцати пяти, но через какое-то время меня свалил немилосердный жар, и с этих пор я совсем перестал притрагиваться к пище. Скажу я вам честно, уважаемые господа медики, хоть вы и добросовестно делали вид, что вырываете меня из когтей смерти, но ваша профессия такая же бесполезная, как и та, что зовется страшным словом «косметолог-визажист». Ибо красота, усердно вымучиваемая последним из ничего, абсолютно бессмысленна, когда у нее нет тех, кто окружает ее любовью, уважением, заботой и пониманием. Такая красота больше похожа на вызывающую декорацию, которую чья-то глупая оплошность вплела в кладбищенский антураж. Не одинаково ли поступаете и вы, спасая никому не нужные жизнь и здоровье?… Ведь в чистом виде, без смысла и цели, эти компоненты абсолютно безвкусны, а в процессе пережевывания еще и жутко горчат, отдавая плесенью. Все хорошее в этой жизни удивительным образом становится пустым и ненужным, если ему нельзя составить пару из другого, не менее хорошего… Да, одиночество обесценивает все самое дорогостоящее, попросту превращая его в небытие.